И все-таки ты любишь ее.
Здесь, сейчас, когда разлиты волосы вокруг овала ее лица,
здесь, сейчас, когда вокруг электрички льет,
это золото дрожащее, кудряшки невесомые, как пыльца,
эти отзвуки мира, схваченные ее губами…
да и разве ты в этот миг что-то более, чем пацан,
в которого дождик забарабанил?
Помнишь, ты ребенок. Держишь путь уверенный свой куда-то,
за хлебом, например, идешь.
Мимо луж, черных кошек, шмыгающих, как ондатры,
мимо солнечных лип, мужиков поддатых.
И вдруг тебя охватывает дождь.
Так сейчас в вагоне людей колыхает. И вежливо
стоят они вокруг, словно травы. Ты тянешься выше-выше…
Кроме запаха солнца и клевера уже ничего не слышно.
Ощущение, будто сейчас ты возьмешься всходить по свежести,
пока не упрешься макушкой в крышу.
Электричку распирает, как пакет просроченного кефира.
Люди наблюдают вежливо, как нелепо выглядишь от любви.
Ты рассердишься, что так расплескался неосторожно.
И подумаешь: «Боже, Боже!
сохрани ее такой, в этой свежести, этих кудряшках. Сфотографируй,
и сегодняшний снимок в моей памяти прояви».
Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся... Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
— Подлец! Подлец!—
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие...
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
...Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,—
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!—
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
1930
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.