Что такое поэзия? Этого я не знаю. Но если бы я и знал… то не сумел бы выразить своего знания или, наконец, даже подобрав и сложив подходящие слова, все равно никем бы не был понят
Владимир Василиевич Монахов (Владимир Васильевич Монахов), руски поет, прозаик и публицист, е роден на 01.05.1955 г. в град Изюм, Харковска област. Завършва журналистика в Иркутския държавен университет (1983). От 1982 г. до 2002 г. работи като кореспондент на областния вестник „Восточно-Сибирская правда” в Братск, главен редактор на програмата за новини в ТРК „МЫ”. Сега ръководи пресслужбата ООО „ФФ”. Публикувал е в сп. „Русский верлибр”, „Сквозь тишину”, „Литературная учёба”, „Мансарда”, „Арион”, „Футурум АРТ”, „Крещатик”, „Сибирь”, „Ренессанс”, „Юность”, „Дети РА”, „Илья”, „День и ночь”, „Иркутское время”, „Журнал Поэтов”, „Нестоличная литература”, „Бег времени. Иркутск”, „Жанры и строфы современной русской поэзии” и други. Прозата и стиховете му са включени в редица антологии. Член на Съюза на русийските писатели. Автор на 13 сборника със стихотворения и проза, сред които „Второе пришествие бытия” (1993), „Правда лица” (1993), „Да-ди-да-ль” (1996), „Заросли бесконечного” (1996), „Путь поэта” (1997), „Человек человеку - рифма” (1997), „Это я, господи” (1998), „Негосударственный человек. Этюды неконструктивной созерцательности” (1998), „Эпоха снегопада” (1999), „Вымысел правды” (2000), „Инакомыслящий глагол” (2000), „Путешественник” (2001), „Пятьдесят пять” (2006), „На обочине дороги” (2009), „Мёртвая книга мёртвых” (2009), „Время повзрослело” (2010) и др. Кореспондент на в. „Восточно-Сибирская правда” (1982-2002), вицепрезидент на Пушкинското общество в Братск и член на Международното Пушкинско общество (1996), главен редактор на програма при телерадиокомпания „Мы” в Братск (2002-2005), член на обществения съвет „Илья-Премия”, член на редколегията на алманах „45 параллель”. Главен редактор е на сайта „Братск. орг”. Носител на Пушкинов медал на Международното Пушкиново общество (Ню Йорк, 1999), на националните награди „Владимир Максимов” (2006) и „Серебряное перо” (2009). Живее в град Братск, Иркутска област.
ЖИВОТ И СМЪРТ – ТАКА ОБИКНОВЕНО…
***
Живот и смърт - така обикновено!
Колко хубаво, колко уютно
е да си мъртъв сред живите!
Но колко е страшно, колко ужасно
е да си жив сред мъртви!
***
- Вие сте най-лошият
поет в Русия! -
казаха ми в списанието,
връщайки ми ръкописa.
Тръгнах си щастлив -
за първи път ме бяха нарекли
поет.
***
В силна буря
да хванеш за ръка
гръмоотвода
и да му прошепнеш:
„Не се страхувай от нищо -
с теб съм!”
***
Есента тъжно слуша
как отлитащите на юг птици
режат с остри криле
вечната замръзналост
на отброеното време.
***
Чувствам се като престъпник:
колко погубени животи на цветя
в борба за тялото на жената!
***
Всичко говори по пътя -
птици, треви, дървета,
ако спътник няма.
***
Стоя пред есенно дърво.
Гледам как падат листата.
Вдъхновение, не приближавай!
***
Пеперуди в града - красота.
Пеперуди на ливадата - тревога.
Пеперуди на вилата - спасявай зелето!
***
Между мен и света -
огромна пропаст.
Тази пропаст си ти!
***
Вече на никого не трябвам.
Но сърцето упорито твърди:
„Така ни е хубаво двама!”
***
Пред огледалото:
с невъоръжено око
се вижда старостта.
***
Опитвам се да говоря с небето.
Всяка паднала звезда
разгадавам като афоризъм на Всевишния.
***
Колко остро чувстваш
живота в първите минути
след смъртта.
***
Вчера угасих тъмнината
с вътрешната си светлина.
Но каза ти: „Не ми пречи да спя!”
***
Един и същи цвят:
калта на пролетните пътища
под синьото небе.
***
Цял живот губя приятели,
обичащи и обичани.
Но живея под надзора на враговете.
***
Никой не ме чака.
Само аз се тревожа за гробовете,
при които не мога да стигна.
***
Вървяхме, не знаейки прегради.
В хоризонта се препъна
само слепият.
***
Прелитайки различни страни,
птиците не учат чуждия език.
Русия - времето е английско.
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.