Если бы Бог назначил женщину быть госпожой мужчины, он сотворил бы ее из головы, если бы - рабой, то сотворил бы из ноги; но так как он назначил ей быть подругой и равной мужчине, то сотворил из ребра
1.
Я, конечно, знал —
и даже был отчасти согласен с теорией
о главенстве идеи над формой художественного выражения,
но очень удивился дословности —
я умер в ту же секунду
как мысленно вывел число и автограф под задуманным
"Автопортретом с ружьём и муравейником".
Мелькнула досада —
как я буду покупать кисти и краски
(холст уже ждал своего часа на подрамнике) —
но сильная боль отвлекала.
Я ощупал отверстие в груди,
осмелился посмотреть на него —
оно белело, как бы покрываясь инеем,
иней сменился восковым блеском,
вокруг которого вспыхнула красная кайма.
Рана сочилась бесцветным.
Я обмакнул в неё палец,
лизнул, поморщившись от резкого запаха —
рот наполнился кислым, будто железным,
глаза заслезились,
я закашлялся —
и брызги слюны попали на мольберт.
В правом нижнем углу холста
проступил подвижный контур муравейника.
Муравейник колыхался,
менял очертания,
дышал,
расползался по холсту.
Я снова обмакнул палец в рану
и ткнул в середину муравейника,
раздавив десяток-другой муравьёв
и тут же размазав их по загрунтованной поверхности.
Получалось красиво, и я продолжил.
Пальцы жгло,
кожа на них вздулась и лопнула,
та же бесцветная кислая жидкость брызнула на холст —
и вот уже абрис моей фигуры с ружьём в руках
начал движение к муравейнику.
Я резко прихлопнул самого себя на картине ладонью,
остановив нижнюю часть нарисованного туловища,
но муравьи верхней части
(да, и моя фигура состояла из тех же проклятых муравьёв)
продолжали тянуться к муравейнику.
Их было мало, катастрофически мало.
Я вздохнул и, стиснув зубы,
запустил в рану на груди сначала три пальца,
затем всю пятерню,
а затем и обе ладони.
Кислота побежала на пол.
Почти теряя сознание,
я видел как из-под закрытых дверей комнаты
потекла муравьиная река,
обступая меня со всех сторон,
приподнимая моё мёртвое тело,
сдвигая его по миллиметру к мольберту.
Собравшись с последними силами,
я убил первую тысячу муравьёв —
и аккуратными штрихами разместил их на холсте.
И вторую, и третью, и сотню тысяч —
картина была готова наполовину,
картина завораживала чёрно-рыжими переливами,
она была статична,
как и положено картине,
а мне стало легче —
я привык к боли,
и оставшаяся в живых половина муравьиного русла
была слишком слаба,
чтобы унести меня от моего детища.
Внезапно мне стало жаль живых муравьёв,
я смотрел на них с нежностью и состраданием —
братья во кислоте —
но приказал себе во имя убитых муравьёв собраться и продолжить.
Никто не должен погибнуть напрасно,
а так ведь и было бы,
не решись я дописать картину до конца.
И я её дописал.
Автопортрет с ружьём и муравейником,
дата,
подпись.
2.
Картина — моя вторая картина —
была задорого продана домовладельцем,
присвоившим моё имущество после похорон.
Последние биографы зачем-то сочинили историю,
что автор написал её под воздействием
пережитой в детстве трагедии,
когда вместе с единоутробным братом
разорил лесной муравейник —
братья были покусаны муравьями,
один из них умер.
Заявляю, что это неправда —
у меня никогда не было брата,
а очень похожие на меня мальчики
с моей первой картины —
"Автопортрет с муравейником без ружья" —
плод моего воображения.
Прекрасная, кстати, картина.
Жаль, что её никто не купил —
только представьте, муравьи в человеческий рост —
и с ними в одном строю мальчик,
и вся процессия уносит его же,
но мёртвого,
в лес.
3.
Никто не должен погибнуть напрасно,
никто не должен погибнуть зря, —
пишу я зажатой в зубах соломинкой,
обмакивая её в муравьиную кислоту.
Горло моё обожжено,
как прежде были обожжены руки,
и очень скоро я поставлю последнюю точку
в этой в общем-то простой и очень человеческой истории.
По рыбам, по звездам
Проносит шаланду:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
На правом борту,
Что над пропастью вырос:
Янаки, Ставраки,
Папа Сатырос.
А ветер как гикнет,
Как мимо просвищет,
Как двинет барашком
Под звонкое днище,
Чтоб гвозди звенели,
Чтоб мачта гудела:
"Доброе дело! Хорошее дело!"
Чтоб звезды обрызгали
Груду наживы:
Коньяк, чулки
И презервативы...
Двенадцатый час -
Осторожное время.
Три пограничника,
Ветер и темень.
Три пограничника,
Шестеро глаз -
Шестеро глаз
Да моторный баркас...
Три пограничника!
Вор на дозоре!
Бросьте баркас
В басурманское море,
Чтобы вода
Под кормой загудела:
"Доброе дело!
Хорошее дело!"
Чтобы по трубам,
В ребра и винт,
Виттовой пляской
Двинул бензин.
Вот так бы и мне
В налетающей тьме
Усы раздувать,
Развалясь на корме,
Да видеть звезду
Над бугшпритом склоненным,
Да голос ломать
Черноморским жаргоном,
Да слушать сквозь ветер,
Холодный и горький,
Мотора дозорного
Скороговорки!
Иль правильней, может,
Сжимая наган,
За вором следить,
Уходящим в туман...
Да ветер почуять,
Скользящий по жилам,
Вослед парусам,
Что летят по светилам...
И вдруг неожиданно
Встретить во тьме
Усатого грека
На черной корме...
Так бей же по жилам,
Кидайся в края,
Бездомная молодость,
Ярость моя!
Чтоб звездами сыпалась
Кровь человечья,
Чтоб выстрелом рваться
Вселенной навстречу,
Чтоб волн запевал
Оголтелый народ,
Чтоб злобная песня
Коверкала рот,-
И петь, задыхаясь,
На страшном просторе:
"Ай, Черное море,
Хорошее море..!"
1927
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.