Мартовские улицы, как после спешного отъезда,
Пустынны, и всюду намусорено...
Ветер воет и хлопает дверью подъезда,
Меня выгнал он, я в скорые поезда -
Унесусь в вагоне прокуренном.
Ветер иссушит душу до дна мне.
Я в двадцать пять свои все мучаюсь вопросом,
Что неспроста весною беспощадны,
Метут во всю ивановскую, заносят,
Торопят ветры новое время. Ну что ж,
Непозволительная видно роскошь -
Стоять на месте, когда все движется,
Устраиваясь на новый лад.
И в толпе я несусь куда-то на запад,
И с толпой возвращаюсь назад.
Между прошлым и будущим, в безвестном времени
Корабль мой стал на якорь и команда взбунтовалась.
Меня давно здесь с вами нет, в безумном городе
С его историей и настоящим,
С летящим вникуда двадцатым веком я сквиталась.
Я в древних русских землях сердцем алчущим
Ищу свою природу и прибежище;
Я в вечных книгах иноков странствующих
По камню собираю свое убежище.
Я пробираюсь сквозь мозаику нот Баховских,
В них узнавая верноподданных гармонии;
Я жизнью дышу в библейских заповедях,
Я цвет ищу в небесной церемонии.
И в мир вступив без рода и без имени,
И, не приняв родства и принадлежности,
По-человечьи ожидаю неизбежности,
У вечности не требуя взаимности...
Летят, грохочут мартовские улицы
В вокзальном шуме догорает век...
Останови свои лихие конницы,
О время! Я твой раб. Я человек.
Закат, покидая веранду, задерживается на самоваре.
Но чай остыл или выпит; в блюдце с вареньем - муха.
И тяжелый шиньон очень к лицу Варваре
Андреевне, в профиль - особенно. Крахмальная блузка глухо
застегнута у подбородка. В кресле, с погасшей трубкой,
Вяльцев шуршит газетой с речью Недоброво.
У Варвары Андреевны под шелестящей юбкой
ни-че-го.
Рояль чернеет в гостиной, прислушиваясь к овации
жестких листьев боярышника. Взятые наугад
аккорды студента Максимова будят в саду цикад,
и утки в прозрачном небе, в предчувствии авиации,
плывут в направленьи Германии. Лампа не зажжена,
и Дуня тайком в кабинете читает письмо от Никки.
Дурнушка, но как сложена! и так не похожа на
книги.
Поэтому Эрлих морщится, когда Карташев зовет
сразиться в картишки с ним, доктором и Пригожиным.
Легче прихлопнуть муху, чем отмахнуться от
мыслей о голой племяннице, спасающейся на кожаном
диване от комаров и от жары вообще.
Пригожин сдает, как ест, всем животом на столике.
Спросить, что ли, доктора о небольшом прыще?
Но стоит ли?
Душные летние сумерки, близорукое время дня,
пора, когда всякое целое теряет одну десятую.
"Вас в коломянковой паре можно принять за статую
в дальнем конце аллеи, Петр Ильич". "Меня?" -
смущается деланно Эрлих, протирая платком пенсне.
Но правда: близкое в сумерках сходится в чем-то с далью,
и Эрлих пытается вспомнить, сколько раз он имел Наталью
Федоровну во сне.
Но любит ли Вяльцева доктора? Деревья со всех сторон
липнут к распахнутым окнам усадьбы, как девки к парню.
У них и следует спрашивать, у ихних ворон и крон,
у вяза, проникшего в частности к Варваре Андреевне в спальню;
он единственный видит хозяйку в одних чулках.
Снаружи Дуня зовет купаться в вечернем озере.
Вскочить, опрокинув столик! Но трудно, когда в руках
все козыри.
И хор цикад нарастает по мере того, как число
звезд в саду увеличивается, и кажется ихним голосом.
Что - если в самом деле? "Куда меня занесло?" -
думает Эрлих, возясь в дощатом сортире с поясом.
До станции - тридцать верст; где-то петух поет.
Студент, расстегнув тужурку, упрекает министров в косности.
В провинции тоже никто никому не дает.
Как в космосе.
1993
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.