И я догадывалась об этом, когда приезжала сюда, чтобы замкнуться в себе или спрятаться от себя самой; странно , но пила на брудершафт со своей тенью и не пьянела, а так и сидела впотьмах потом, прижимаясь спиной к стволу дерева, обхватив колени руками, не боясь испачкать брюки.
Намного ли хватало меня, когда , срываясь с насиженного места, я неслась куда- то, наскоро побросав в дорожную сумку свитера и джинсы, второпях не запирала дверь и ... возвращалась, ошарашенная вокзальной жизнью, тем особым запахом поездов и людей, почти раздавленная очередью у касс и оскорбленная кем- то у ларьков с пивом.
Ведь когда- то, еще в моем детстве, мой дед посадил вишню.
Он привез ее откуда- то издалека- особенный ранний сорт- и мы вместе копали яму, чтобы посадить эту тоненькую веточку с едва прорезавшимися первыми, еще клейкими листочками.
И уже следующей весной она расцвела, точно залила весь сад белым, ослепительным блеском.
А дед все гладил ее по шелковистому стволу и шептал:
- Красавица! Паненка!
Клал свою большую мозолистую ладонь мне на голову, говорил тихо:
- Вместе вырастете! ... Вот и будет тебе кому свои беды рассказать, когда меня не станет....
И я слушала ветер, звенящий в ее листве, ловила каждое слово, осыпанное вместе с белыми цветами, стояла почти, как в снегу- в юности.
И смешивала боль с чувством предательства, может быть, даже не своего, а книжного, потому что кто- то уже написал и издал те извечные вопросы деяний и расплаты, как в другой жизни, в которой все было по другому.
И ловя перестук колес, высовываюсь в окно по пояс.
Небо и ветер, звучащий в ушах с самого детства: родной, далекий, мой.
И я приезжала.
Уже с самых ворот видела ее растрепанную зеленую голову на ветру.
- Здравствуй, вишня! – кричала от ворот. – Ждала?
А еще я хотела, чтобы он ждал. Чтобы ждал всегда, как в сказках, когда скачут на лихих конях на самый край света только ради того, чтоб смахнуть небрежным поцелуем чары вечного сна избалованной принцессы.
Как одна семья.
Мне всегда была нужна семья. Пусть не своя , чужая, но обязательно с горячими котлетами к обеду, с пирогами к празднику, с песнями за столом и гостями, которые остаются ночевать, и их ловко укладывают спать в комнате и на кухне. А утром общий завтрак- веселый смех и топот детских ног по лестнице и обратно.
И я зарываюсь в подушки, в одеяло, как в кокон.
Это мечта.
Когда человек счастлив, он мечтает. Но стоит только появиться беде, он начинает вспоминать. Ведь мечта, на самом деле, это стремление погубить счастье.
И ты впадаешь в меня по капле, растворяешься где- то внутри горьковато- сладким привкусом разлуки, доводя до истомы и забытья, как чужую.
Но я и есть чужая. Чужая жена. Мать. Сестра.
- А что для тебя любовь? – спрошу, обернувшись, и все еще не захлопывая дверцу машины.
- Получать авансы,- ответишь как всегда небрежно.
- Всего лишь авансы, - присяду рядом с вишней на корточки, закурю, как- то нехотя затягиваясь. – Всего лишь авансы, понимаешь? И мне не хочется перерезать вены, засунуть голову в петлю или сигануть в окно: время прошло. Понимаешь, то время, когда поступают так плохо, уже прошло. Просто сейчас я уже не хочу быть сильной. ...
Но будто совсем недавно дед посадил вишню. И я ездила к ней каждое лето, собирала крупные красные вишни и допоздна варила варенье, осторожно помешивая его деревянной ложкой.
И Ты ничего не знаешь о том далеком времени, о том детстве среди парка, среди руин крепости, среди озер. И даже не знаешь, как меня учили плавать, сбросив с лодки на середине озера, а я барахталась, как щенок, и даже не визжала от страха.
Ты не знаешь, как дед учил читать меня по газете « Труд», посадив на колени и водя по строчкам пальцем. Ты не знаешь, как мы растили зимой ягненка на кухне и поили его молоком через марлевую соску, а он захлебывался и едва держался на своих тоненьких ножках.
Ты не знаешь...
А потом должно наступить утро. Летнее , яркое, когда потянувшись, я, накинув майку, босиком пройдусь по уже теплому солнечному полу и сварю Тебе кофе. Настоящий турецкий кофе с ванилью- в постель.
И я покажу Тебе мою вишню.
Я просто расскажу Тебе о ней... Хочешь? ..........
"Ведь мечта, на самом деле, это стремление погубить счастье."
Ты давно это поняла, да?
Мне кажется, что, когда впервые прочитала рассказ, он действительно был длиннее. А может быть, дело в том, что он оставляет впечатление - гораздо большее, чем он сам.
Недавно перечитала "Пеппи" Амби. Спросила, не менял ли он ее. Он ответил: рассказ не менялся, а Пеппи могла измениться, она же сама по себе.
Это я к тому, что с твоим дедом вишней, похоже, происходит то же самое.
:)
Оля, он был длиннее-точно. Я же сократила ради какого-то конкурса ( по-моему, на Литсовете) и уже таким его опубликовали в " Королевской панораме". сейчас я даже не знаю, что лучше: этот вариант или тот.
Мне кажется, что тот, был тяжелее.
мечты- это всегда стремление погубить счастье. Как- то так всегда получалось.
Спасибо, что ты рядом!
Спасибо. Очень люблю банальные концы и уважаю, тех, кто их не боится. Они самые правдивые. У вас, Michel, очень светлая проза. Я не знаю, дают ли за такую сейчас премии. Мне почему-то кажется, что скупятся...
Спасибо Вам большое!
Банальный конец- это да, это я люблю. потому что только в конце понимаешь, зачем все вышеизложенное.
премия :) Не знаю. Не надо премий, я не зацикливаюсь на премиях.
Спасибо еще раз!
Такую прозу просто читают и складывают в сердце, это ценнее премий...
Все банальное - самое знакомое, потому и вызывает в ответ светлые чувства и добрые (свои) воспоминания.
Мишель, а мне у вас нравится :)
IRIHA, спасибо.
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
1975 - 1976
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
1975 - 1976
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся, точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И, глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
1975
* * *
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Тело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст,
не имевших сказать кому.
1975 - 1976
* * *
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
1975 - 1976
* * *
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
1975 - 1976
* * *
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
1975
* * *
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
1975
* * *
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
1975, Мюнхен
* * *
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
1975
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и доро'гой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
1975
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
1975 - 1976
* * *
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
1975 - 1976
* * *
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака,
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
1975 - 1976
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
1975 - 1976
* * *
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "У",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах;
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
1975 - 1976
* * *
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на Юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
1975 - 1976
* * *
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружьё и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
1975 - 1976
* * *
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
1975
* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.