Из кореньев слов душистых
предложу настой.
Гость зашедший, не ершись ты,
что настой простой.
Не отцеживай травинки,
пей стихи сполна,
их нельзя до половинки -
залпом и до дна!
За несколько дней до назначенного Апокалипсиса я взялся за стихи Юрия Макарова и наладил мост через декабрьскую леденящую пропасть в полнозвучье неспешного лета.
Прошагал несколько страничек и…
…И так легко
От широты и света,
И день, как дрозд,
В разжатом кулаке.
Ещё чуть-чуть,
И крылья тронет
ветром,
И лишь тепло
Останется в руке.
Зажмурился. Постоял немного. Ощутил это тепло в руках. И, вооружившись светлыми строчками поэта, пошёл отвоёвывать право человечества на грешную, но удивительную и прекрасную нашу жизнь.
Первым делом надо замолвить словечко перед Солнцем. А то оно какое-то в последнее время безжизненное. Холода ли тому причиной? Или дела человеческие?
Всё меньше и меньше его в этом месяце. Попробуем поддержать Светило. Лови четверостишие:
Тишина настояна на травах,
на закатном солнце и смоле.
В этих чудодейственных отварах
есть секрет бессмертья на земле.
И тут же выглянуло Солнце. Ощутило свою сопричастность поэзии. Набрало силу и неспешно поплыло по небу. И что-то вдруг мне пронзительно захотелось вспомнить. Глаз что-то отметил про себя уже знакомое, уже раз видимое в этом безоблачном зимнем пейзаже. И когда, наконец, жёлтый краешек звезды зацепился за облако, начал маслянисто расплываться в нём – я вспомнил, что точно такую же картину наблюдал из окна квартиры Диаса Назиховича Валеева в одну из последних наших встреч.
И речь тогда как раз и шла о скором наступлении конца света. Диас Назихович очень волновался по поводу построенного в том году гигантского коллайдера и предрекал разрушительные последствия для всего человечества после его запуска.
А ведь это именно он, Валеев, открыл для меня поэзию Юрия Макарова, подарив мне однажды сборник его стихов.
Как причудливо сходятся детали и события, мысли и обстоятельства на нашей Земле:
И нет Земле конца и края,
Она вершит свой мирный труд.
А люди, в солнце прорастая,
Себя как тяжести несут.
Солнце протопило облако и, прислушиваясь к музыке стихов, продолжило свой путь на Запад. И я – постоянно ощущая в себе тяжесть земного, человеческого – действительно почувствовал, как прорастаю в лучи. Мне стало легко и удивительно светло. Покачиваясь боками и воспаряя к облакам, и сам я стал на миг облаком. Неспешным. Неосязаемым. Удивлённым:
И неподвижность удивленья,
И лёгкость тихих облаков.
И снова радость обновленья,
И ожидание без слов.
Прекрасно стало в моём доме. Всё замерло. Предчувствовалось какое-то великое мгновение со-творчества, со-вчувствования в мир. Обязательно должно было что-то произойти. И путь мой по книге поэта стал более зыбок, тонок. Слова едва ощущались языком и душой. Звучавшая музыка становилась сильней. И через страницу - всё моё сердце, до каждой клеточки, ожило в замечательных строчках:
Ангел огненный проплыл
мимо нас на паре крыл.
Был красив, суров, кудряв,
весь светился как заря.
Пролетел как в дивном сне,
освещая душу мне.
Огрубелый мой язык
онемел в миру и сник.
Народилось в вещей тьме
слово в бронзовом огне.
И эта прекрасная сила, сила неведомой доселе человеческой искренности – выключила что-то плохое в нашем мире. Я теперь точно знал: то, что могло случиться – ужасное, непоправимое зло, – безвозвратно отступило. Оно нейтрализовано волной лирического дыхания книги. И теперь всё будет по-другому: чуть чище, чуть лучше, чуть добрее. А главное – есть надежда. Надежда на то, что можно бороться со всем плохим. Можно и нужно бороться за всё дорогое и любимое, что у нас есть:
…Во всё прекрасное войду –
частицей, долькой, тихой каплей,
и в чью-то чёрную беду
лучом надежды буду вкраплен.
Ведь каждая буковка на Земле – это всё мы. Облака, солнце, ветер, деревья, река – мы читаем друг друга испокон веков. И сочиняем друг друга. Творим вещи такими, какими мы сами себе представляем, с такими же духовными повелениями сердца и смелыми исканиями мысли. И если добры мы к читателю в своём сердце, то и строки получаются добрыми и хорошими, и миры, создаваемые нами, легки и целебны.
Всё это мы:
Мы созданы из клеток,
как капли из воды.
Из воздуха и света,
из тлена и грозы,
из солнечного ветра…
Напрягшись всей судьбой,
мы пробиваем камень
вечности самой!
А дописываю я эти строки в канун Нового Года. Предсказанный апокалипсис, побеждённый Юрием Макаровым, уже стал забываться. Живо предчувствие снежных праздников и каникул. Улицы и дома украшены новогодней иллюминацией. Живые ели на площади пахнут счастьем. Смотрю на них и по памяти цитирую поэта:
…В мороз, как в бездну, летим, скрипя,
в ресницах изморось висит, слепя.
А звёзды в небо салютом бьют,
огнём сиреневым снега встают.
Стеклянный воздух, густой и ломкий,
мы пьём как воду у яркой ёлки.
пошла искать стихи Макарова. Солнца катастрофически не хватает))
Ксан, вряд ли найдёшь много, а жаль...
Юрий Макаров - может быть не очень техничный, но поразительно искренний поэт. При жизни никому не нужный. Собирал бутылки, сводя концы с концами... И непонятно как умер - возможно был убит за только что полученную новую квартиру в обмен на трущобу в центре. Как все романтики и лирики выпивал, конечно... В общем это золотое казанское поэтическое наследие. Шестидесятники...
что найду-то и моё... А про ЭТО поколение ты прав, они такие не только казанские.
Интересно, что сегодня день сразу нескольких святых Макариев :)))
Эссе великолепно!
Какое замечательное совпадение...
Спасибо!
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.