Когда я умру, я уплыву на Острова Благодарения. Я лягу в лодку для мёртвых среди пучков сладкого тростника и маленьких кувшинов с благовониями и вином, и подставлю лицо смуглому солнцу, и лодку качнёт волною, относя от Берега… Всё, всё… От Берега, где останутся мои дети, дочка восьми лет и сын – четырёх, держащийся за её руку, которых терял я в кошмарных снах своих, вот так – восьми и четырёх лет, и не родившаяся девочка, их сестра, пёстрой птичкой вскопошится где-то рядом с ними, в зарослях. И выйдут с разных сторон на Берег множество женщин, которых я любил, и множество мужчин, с которыми я работал. И выйдут мои друзья, голодные, полуслепые, имеющие радости только на краткую полуулыбку, и мои сытые и толстые друзья с прекрасными зубами, обречённые все, и те, и другие, одной неотменяемой трагедии – смерти, что бы там не говорили о надобности её или даже о долгожданности. Выйдет фиолетовый кот-сиамец с подбитою бровью, которого я не накормил однажды (а он так вежливо, так умоляюще тёрся об мою ногу у крыльца), и выйдет рыжая маленькая сука без ноги с невинномысского перрона, которой я когда-то незапамятно давно у вагона отдал свою недоеденную курицу (эдакий подвиг!). И увижу я, как на руках подпрыгает к самой кромке Берега безногий инвалид с мучнистым лицом, которого года два встречал я по утрам – он катился на дощатой низенькой тележке по отмостку у девятиэтажки и смотрел в утреннее небо вопрошающе (и я представил один раз себе, каково ему выбираться из дома или пользоваться унитазом – и более не думал об этом, потому что стало страшно), и даже рыжий десантник-афганец со скошенной шрамиком бровью мелькнёт в толпе этой, пожалуй... Когда-то давным-давно он бормотал в ночном автобусе пьяные страшные слова о жизни и сползал, сползал по поручню…
И мгновенным пламенем обнимет меня стыд и горечь – сколько людей, сколько живых и мёртвых людей и животных, у которых я не успел попросить прощения!
И полетит надо мной волшебный Город, созданный голландским механиком когда-то на горе всем нам, и увижу я снизу, как работают под ним винты и ходят поршни, и разгляжу я тебя, юную и прекрасную, глядящую через парапет набережной его – и пропадёт Город...
А я буду уплывать в океан к Островам Благодарения, засыпая... Отдых, отдых, наконец-то я высплюсь, наконец-то!.. И у меня не будет уже слёз, чтобы проститься со всеми, у меня не будет уже ничего, и я буду засыпать, и великая жалость ко всем им, покинутым, остающимся, продлит ещё на мгновение меня – и я исчезну из этого мира...
Как странно – оказалось, что меня впустили туда на единый миг. На один единственный миг, и этот миг назывался жизнью. А я-то считал себя, чуть ли не единственным актёром!.. Велик и покоен Океан. Далеки Острова Благодарения.
Прощайте!
Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето.
С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких железных.
В черной оспе блаженствуют кольца бульваров...
Нет на Москву и ночью угомону,
Когда покой бежит из-под копыт...
Ты скажешь - где-то там на полигоне
Два клоуна засели - Бим и Бом,
И в ход пошли гребенки, молоточки,
То слышится гармоника губная,
То детское молочное пьянино:
- До-ре-ми-фа
И соль-фа-ми-ре-до.
Бывало, я, как помоложе, выйду
В проклеенном резиновом пальто
В широкую разлапицу бульваров,
Где спичечные ножки цыганочки в подоле бьются длинном,
Где арестованный медведь гуляет -
Самой природы вечный меньшевик.
И пахло до отказу лавровишней...
Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен...
Я подтяну бутылочную гирьку
Кухонных крупно скачущих часов.
Уж до чего шероховато время,
А все-таки люблю за хвост его ловить,
Ведь в беге собственном оно не виновато
Да, кажется, чуть-чуть жуликовато...
Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!
Не хныкать -
Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги,
Чтоб я теперь их предал?
Мы умрем как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи.
Есть у нас паутинка шотландского старого пледа.
Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.
Выпьем, дружок, за наше ячменное горе,
Выпьем до дна...
Из густо отработавших кино,
Убитые, как после хлороформа,
Выходят толпы - до чего они венозны,
И до чего им нужен кислород...
Пора вам знать, я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея, -
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать, -
Ручаюсь вам - себе свернете шею!
Я говорю с эпохою, но разве
Душа у ней пеньковая и разве
Она у нас постыдно прижилась,
Как сморщенный зверек в тибетском храме:
Почешется и в цинковую ванну.
- Изобрази еще нам, Марь Иванна.
Пусть это оскорбительно - поймите:
Есть блуд труда и он у нас в крови.
Уже светает. Шумят сады зеленым телеграфом,
К Рембрандту входит в гости Рафаэль.
Он с Моцартом в Москве души не чает -
За карий глаз, за воробьиный хмель.
И словно пневматическую почту
Иль студенец медузы черноморской
Передают с квартиры на квартиру
Конвейером воздушным сквозняки,
Как майские студенты-шелапуты.
Май - 4 июня 1931
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.