«Надоело говорить и спорить,
И любить усталые глаза,
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина поднимает паруса»…
I
«Я – богачка, у меня – жевачка», - поговорка военного коммунизма входила в моду. По понедельникам на работу не ходили с глубокого перепоя, во вторник утром думали, а не пошло оно на и снова не ходили, с работы понятно никто не звонил, кто ж тебе позвонит и скажет, приходи получи зарплату, натикало, бухгалтер нынче не тот пошёл, от прежних бухгалтеров надо было удирать, чтоб они тебя догоняли, типа мне денег не надо, я не за деньги работаю, а они черти догоняли: «Танечка, зайди, не забудь получить зарплату».
А теперь мы в ус не дуем, теперь мы - советник президента оппозиционной партии «Россия. Наука. ХХIII век», получаем зарплату 30 тысяч рублей в месяц, притом, что президенту России платят 3 рубля в день, посчитаем – 90 рублей в месяц. Ну, мы поднялись. А работа-то в чём заключается? Всё просто – мы сидим дома, пьём и курим, и пудрим мозг народу по интернету.
«Нас не нужно жалеть, ведь и мы б никого не жалели»… «Где он этот день, и на каком календаре». Да не знает никто этих песен, не надрывайся. Все или померли или тоже продались оппозиционным партиям, в гости не ходят, руки не целуют.
А на работу придётся идти, уже среда, вот весело, день потеряли, народ с толку сбили, премия. Да здравствует совнархоз и ГОЭЛРO.
II
Запой кончился, на работе глючит ящик, у меня старый, а у секретарши новый, секретарша издевается, сидит почитывает анекдоты, а я парюсь с почтой, файлы категорически не хотят прикрепляться, зато секретарша красивая. Танечка тоже красивая, но она работает, а секретарша строит глазки, за то и держу, хотя убыток полный. Что убыток полный я понял давно, оборудованное рабочее место стоит 15 тыс. рублей, а пособие по безработице – 6 тыс. рублей, государству не выгодно работающее население, оно ему дороже обходится. Сегодня секретарша сказала, не хочу ли я помыть за собой кружку. Красивая и наглая. То, что надо.
С Танечкой мы пили три дня, или четыре, или два, мы запутались. Танечка – креативщик, но она совершенно не знает экономику, сегодня не знает, завтра знает, подарил ей Адама Смита, пусть почитает. Пообещал ей хорошую зарплату, а у неё крыша поехала от счастья, завтра убавлю.
Пока решили уйти на дно, выборы фальсифицированы почти полностью, выходит так, что даже мы за себя не голосовали. Поднимать народ на митинги не стоит, всех пересажают в КПЗ, жаль эту пылкую молодёжь. Главное, правительство поддерживает все наши производственные и образовательные программы, но такие вилы… Надо создавать отдельный сетевой журнал учёных, надо общаться, не сбиваться особенно на политику, а то прикроют сразу, хакеров у них море. Потом надо понимать, они нас страшно боятся, если мы снимаем страну с нефтяной иглы, то мы – сила, и мы не вшивые жлобы , мы – та самая интеллигенция, которая была вечно заклёвана, а теперь поднимает голову, есть чего бояться. Но это всё завтра, мало ли как обернётся. В конце концов на нас ляжет много забот – учителя, врачи, пенсионеры… Возможно, я даже не понимаю всей глобальности проблем, разрушить этот чиновничий аппарат большого труда не стоит, надо ли создавать новый… Очень много вопросов… Не превратиться ли всё в очередную утопию… «Через четыре года здесь будет город сад»… Танечка – молодец, переводит Генри Ицковиц - «Тройная спираль». Прелесть, а не девчонка, хорошо, что ей сорок уже, дури поменьше, а так я бы не заметил её возраста.
«Типологии учёных до сих пор не существует», как утверждает Б.А. Старостин. «И это не удивительно, поскольку в учёном как творце нового знания важны именно уникальные и с трудом систематизируемые особенности».
Смеялись сегодня, я говорю: «Есть такая партия», Танечка кивает: «Партия наркотиков из Колумбии».
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.