После обеда мужчины вышли на улицу, присели не невысокое, в одну ступеньку крылечко.
– Гордей, я видел, у тебя возле печи небольшая стопа кирпичей сложена. Что, печь перекладывать собираешься?
– Надо бы переложить – и маловата она, и греет уже что-то плохо. Да, не знаю вот, соберусь ли к этой зиме. Рук не хватает. Кирпич-то вот весь и есть, а его много надо. Это с позапрошлого года остался, когда я одной вдове, через два двора отсюда, печку заново клал. Она, мало того что вдова, так у неё в том году ещё и сын погиб – забрали его на службу в Рязань, в князеву дружину, и года не прослужил, как случилась у князя нашего какая-то свара со своим младшим братом, несколько человек тогда с обеих сторон и погибли. Братья-то, вроде как помирились, опять за одним столом вместе со своими прихлебателями медовуху пьют, а вот старухе теперь и надеяться не на кого, одна осталась. По-соседски, кто как можем, помогаем.
– Это точно – паны дерутся, а у холопов чубы трещат. Так ты печник?
– Чтобы постоянно только кладкой заниматься – этого нет, но печи класть умею. Это мне от отца уменье досталось, а ему от своего отца, от деда моего. Наш деревенский староста мне говорит, чтобы я плотнее за печное дело взялся. Много потребности в этом по деревне. Этой зимой чуть целая семья не погибла – печь у них очень угарная, какой-то пришлый печник-недоучка в своё время сложил. Многие хозяева в овинах хотят печи выложить – без печи-то при сушке снопов больше дров требуется. А главное – без печи-то, с открытым огнём, и опасность пожара выше. Новые два двора в том конце деревни строятся – молодёжь женится, своё хозяйство заводят, там тоже печи нужны будут. Но у меня помощники не подросли пока – 8 и 10 лет, в этом деле от них помощи ещё мало будет. Они пока в других делах помощники, лён вон сейчас теребят – это как раз по их силам и уменью.
– Подожди, Гордей. А если мы с Антоном тебе артель составим. Как я понимаю, изготовление кирпичей, если это дело изначально правильно отладить – работа-то не слишком сложная. Мы бы с ним, если бы этим делом занялись, так на всю деревню кирпичей бы наготовили. А потом тебе, для кладки печей, и подмастерьями сумеем.
– Артём, а ведь ты дело баешь. Внизу, у речки, шагов всего-то двести от моей бани к лесу, есть овражек, там я хорошую глину для кладки печей беру. Из этой же глины я и посуду делаю. У меня там специальная печь для обжига сооружена – из каменных валунов, это мне Фока помогал её сделать, одному-то мне было бы с этим не совладать. Слушай, а что нам дело-то откладывать? Пойдём-ка прямо сейчас, на месте и определяться будем. Кое-какой инструмент и приспособления для этой работы у меня прямо в печи сложены, на хранение там оставлены. Возьмём с собой, пожалуй, только лопату, да бадейку, чтобы воду с речки носить. А ещё возьмём-ка с собой моих пострелов – Матвея да Семёна. Они пока в речке искупаются. Может, ещё и рыбёшки какой поймают, свои снасти сейчас соберут и захватят. А если потребуется, мы их потом к Фоке пошлём, они к нам Антона-то и приведут.
Гордей приоткрыл дверь в дом:
– Аксинья, мы с Артёмом пойдём на разведку на глиняный карьер. Ребятишек я с собой возьму. Матвей, Семён, собирайтесь на речку, захватите ваши рыболовные снасти. Мы с Артёмом пошли, вы нас догоните.
Гордей заглянул в хлев, взял оттуда стоящую у входа цельнодеревянную лопату в виде весла с широкой лопастью, отдал её Артёму.
– Подожди, я ещё топорик на всякий случай возьму, может, что поправить придётся, да хоть ту же лопату слегка заострить. Если жестковато будет для деревянной лопаты, придётся кого-то из ребятишек за железной послать.
Сходил в сени, вернулся с топориком, аккуратно завёрнутым в кусок старой холщёвой тряпки, из которой торчало только топорище. В другой руке за дужку из верёвки нёс деревянную бадейку, размером с ведро. Большинство предметов крестьянского хозяйства были деревянными, а посуда, как правило, глинянная. Металлическими были только те, без которых уж явно не обойтись, относились к ним очень бережно.
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.