Свекровь отдёрнула тюль на дверях, от мух повесили, скинула с ног сланцы, одним стукнула по косяку – муха упала и сдохла. Или наоборот, сдохла и упала.
- Степка опять Вальку на улице дубасит!
Я выглянула из окошка, вижу, к ограде прижатая Валька, а над ней Степка руками машет. Ну, как над ней – около неё, а может, из-под неё: Стёпка на полторы головы ниже Вальки.
Я выбежала на улицу, кричу: «Ты что делаешь, она же беременная!» Подбежала к ним, Степка не оглядываясь, отмахнулся от меня, да так, что я на землю брякнулась и кровь из носа побежала…
Тут из переулка вывернули мой муж с тятей. Мы так ласково свекра называем. Оба раскрасневшиеся, Лёшка с веником под мышкой. Из бани центральной идут, свою-то только строить во дворе начали.
А дальше, как у юмориста « иду из бани, морда красная»: муж подбежал, кинул на землю веник и давай бить Стёпку, тот бросил бить Вальку и давай бить Лёшку. С каждым мгновением дело набирало опасный оборот, вот они уже за колья схватились, махаются друг на друга, лица озверевшие, а тятя бегает вокруг и кричит: «Ленька, Лёнька, брось штакетник! Степан, Степан мы же с тобой вместе в ПМК работали!»
Прекратила драку свекровь, Она вышла на улицу и как заорёт:
- Вы, охломоны, перестанете или нет?! Щас всех троих бензином оболью и подожгу!
И пошла на них с канистрой, как с гранатой на фашистский танк. Канистра-то пустая, я знаю, я её отпнула с дорожки, когда побежала заступаться за Вальку.
Тут Валька заорала: «Люди добрые, она их щас подпалит. Помогите!» Я к ограде прижалась, голову задрала, носовое кровотечение пытаюсь остановить. Я же знаю, что канистра пустая.
Часа через полтора Лёшка с тятей опять пошли в баню, и Стёпка с ними. Грязные как черти. Вечером у нас мировую пили. Посмеивались. Валька и свекровь песни пели, обнявшись. Стёпка совестливо смотрел на мой нос, увеличенный в размерах. Тятя с Лёшкой затеяли борьбу на руках, кто кого пересилит. Канистра валялась на полу в кухне, я сейчас только увидела, что она ещё и дырявая…
Альберт Фролов, любитель тишины.
Мать штемпелем стучала по конвертам
на почте. Что касается отца,
он пал за независимость чухны,
успев продлить фамилию Альбертом,
но не видав Альбертова лица.
Сын гений свой воспитывал в тиши.
Я помню эту шишку на макушке:
он сполз на зоологии под стол,
не выяснив отсутствия души
в совместно распатроненной лягушке.
Что позже обеспечило простор
полету его мыслей, каковым
он предавался вплоть до института,
где он вступил с архангелом в борьбу.
И вот, как согрешивший херувим,
он пал на землю с облака. И тут-то
он обнаружил под рукой трубу.
Звук – форма продолженья тишины,
подобье развивающейся ленты.
Солируя, он скашивал зрачки
на раструб, где мерцали, зажжены
софитами, – пока аплодисменты
их там не задували – светлячки.
Но то бывало вечером, а днем -
днем звезд не видно. Даже из колодца.
Жена ушла, не выстирав носки.
Старуха-мать заботилась о нем.
Он начал пить, впоследствии – колоться
черт знает чем. Наверное, с тоски,
с отчаянья – но дьявол разберет.
Я в этом, к сожалению, не сведущ.
Есть и другая, кажется, шкала:
когда играешь, видишь наперед
на восемь тактов – ампулы ж, как светочь
шестнадцать озаряли... Зеркала
дворцов культуры, где его состав
играл, вбирали хмуро и учтиво
черты, экземой траченые. Но
потом, перевоспитывать устав
его за разложенье колектива,
уволили. И, выдавив: «говно!»
он, словно затухающее «ля»,
не сделав из дальнейшего маршрута
досужих достояния очес,
как строчка, что влезает на поля,
вернее – доводя до абсолюта
идею увольнения, исчез.
___
Второго января, в глухую ночь,
мой теплоход отшвартовался в Сочи.
Хотелось пить. Я двинул наугад
по переулкам, уходившим прочь
от порта к центру, и в разгаре ночи
набрел на ресторацию «Каскад».
Шел Новый Год. Поддельная хвоя
свисала с пальм. Вдоль столиков кружился
грузинский сброд, поющий «Тбилисо».
Везде есть жизнь, и тут была своя.
Услышав соло, я насторожился
и поднял над бутылками лицо.
«Каскад» был полон. Чудом отыскав
проход к эстраде, в хаосе из лязга
и запахов я сгорбленной спине
сказал: «Альберт» и тронул за рукав;
и страшная, чудовищная маска
оборотилась медленно ко мне.
Сплошные струпья. Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взгляд
принадлежали школьнику, в мои,
как я в его, косившему тетради
уже двенадцать лет тому назад.
«Как ты здесь оказался в несезон?»
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки – как белки из дупла.
«А сам ты как?» "Я, видишь ли, Язон.
Язон, застярвший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла..."
Потом мы вышли. Редкие огни,
небес предотвращавшие с бульваром
слияние. Квартальный – осетин.
И даже здесь держащийся в тени
мой провожатый, человек с футляром.
«Ты здесь один?» «Да, думаю, один».
Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть... Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи – и вот
все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.
И я услышал, полную печали,
«Высокую-высокую луну».
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.