Но твердо знаю: омертвелый дух никаких форм не создает; работы в области форм бесплодны; «Опыты» Брюсова, в кавычках и без кавычек, — каталог различных способов любви — без любви
Он ехал спасаться. Всё в электричке таращилось на его удочки, палатку, приятеля, расползшегося по сидению, как мороженое. Всё наверняка знало, что те двое – не иначе как на рыбалку. А он убегал. Жара накатывала волнами и топила усталых, завидующих пассажиров в стоячем воздухе. Падало в ноги виноватое солнце, лезло в открытые окна вперед худыми лучами.
Он собирался выпутаться немедленно, решить, как продраться через расставленные судьбой сети, но был не состоятелен. Он был деловитой рыбешкой, запутавшейся накрепко. Перебиралась за окном подобранная из одинаковых берез рощица, текла как его крайние годы – ровно, приветливо, скучно. Даже телефонная сеть и та – без прорех, на экране – полный набор палочек. Нет, его теперь всегда можно будет вернуть. Разве возвращение не стоит одного ее звонка?
Девушка по соседству держала на коленях солнце и многозначительно глядела перед собой. Его безымянный палец сверкнул кольцом, и девушка отвела взгляд. Он не любил это обстоятельное кольцо…
- Теперь уже поздно. Не уйти. – Убеждал он себя.
Друг тянул его к выходу: людская масса колебалась и расступалась перед ними, как морская вода перед носом корабля, тут же за спиной стягиваясь в прежнюю, сонную толпу.
Карабкались по узкой дорожке к водохранилищу. К горизонту припадали дырявые бесполезные облака, через которые просеивалось солнце.
- Ритка-то как? Довольна?
- А чего ей быть недовольной? – плевал он сквозь зубы.
Еще недавно он томился влюбленностью к другой. Влюбленностью легкой, пышной и свежей, как гроздья первой сирени. Он барахтался в ней ребенком, жадным до новизны, до игр и захлебывался, бывало… оставался наказанным, но приходил в себя и возвращался. Ему хотелось обратно, в прохладу ее губ, в тень ее шелестящего голоса. Теперь баста! Рита его поймала, сцапала. Назад дороги нет.
Живут в палатке. Прокатывается несколько раз по водохранилищу солнце, оседает на водяном зеркале, а потом и вовсе удаляется в неизвестность…
Звонят. Он кивает:
- Еду.
Туман заполняет утро, крошится на поля, полосой липнущие к окну, стоит упрямо и непреклонно в голове. Электричка пустая, как пасть голодного крокодила, плывет на ощупь к городу.
Через четыре часа они на месте. Уже успели домой и забрали все необходимое… Только забыли туфли.
Рита выходит, гордая, широкая, как само море, распахнутая, в больничных тапочках, со свертком в руках. Он заглядывает в сверток, видит… до сих пор неведомое, непорочное… Оно и не тянется еще к нему, и не слышит его. Но смотрит серыми глазами… смотрит так, как будто смотрит весь мир. Разве можно было хотеть это поломать, забыть, растерять?… Безумец!...
Туман медленно сползает по каменным стенам домов и вдавливается в землю горячим, ясным днем.
Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся... Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
— Подлец! Подлец!—
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие...
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
...Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,—
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!—
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
1930
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.