Во второй половине восьмидесятых я был молод, глуп, категоричен и очень наивен. И не я один.
В окололитературной среде все мы, тусовавшиеся там, полагали, что вот-вот падут запреты, сгинет цензура, и чудо свершится!
Писатели обнародуют свою уже написанную, но надежно припрятанную прозу, поэты покажут миру то, что ими сочинялось в стол, а режиссеры выдадут такие фильмы, что зрители не отыщут в своем лексиконе оценочного понятия, достойного для определения увиденного.
(Потому что бледное слово “шедевр” ничуть не отразит ярчайшую ауру божественного откровения).
Ходили слухи, что у Стругацких в загашнике есть повести глубины необычайной, что у Высоцкого главные песни засекречены, что Ахмадулина скоро издаст книгу стихов, которые до сих пор держала в голове и не решалась даже записать в тайную тетрадку!
А Рязанов снимет гениальное кино, после которого какой-то “Служебный роман” или “Вокзал для двоих” покажутся полнейшим отстоем.
Солженицына издадут многомиллионными тиражами, и можно будет ловить обалденный кайф, открыв его “Красное колесо”.
А великие эмигранты, изгнанные из страны кровавой гэбней, осчастливят нас своим непревзойденным творчеством…
И грянул гром!
Разрешили абсолютно всё. Без исключения. Чернуху, порнуху, альтернативную историю, исповедь графоманов, бред сумасшедших, проповедь святых.
Для поэтов появилась возможность издавать за свой счет любые вирши, еще недавно оплеванные продажными критиканами.
Разверзлись хляби небесные, и на головы жаждущих пролился творческий ливень, прежде сдерживаемый плотиной цензуры.
Но оказался он не освежающим потоком живой воды, а вонючим фонтаном из прорванной канализации, ушатом помоев и мерзкой блевотиной.
В этих последствиях жидкого стула встречались золотые крупинки высокой пробы.
Но сколько надо было перелопатить дерьма, чтобы наткнуться на них!
И для такого поиска недостаточно было быть ассенизатором. Требовались качества, свойственные только подвижнику…
Да и прежние кумиры подкачали. Оказалось, что внутри у них пустота. Получив свободу слова, они вдруг поняли, что сказать-то и нечего.
Пропала мотивация большого куража.
Исчезла движуха, основанная на адреналине выпендрежа.
Запретный плод теперь рос на каждом шагу. Он стал настолько привычен и доступен, что напрочь потерял силу былого притяжения.
Кто сейчас вспомнит последние фильмы Рязанова?
Кто читает “Красное колесо”?
Что особенного написали Стругацкие после доперестроечных “Волны гасят ветер”?
Где засекреченные песни, законспирированные романы?
Куда подевался неимоверный всплеск раскрепощенного творчества свободной страны?
А в ответ тишина…
Я сейчас выскажу мысль крамольную, но вопиющую.
Вся наша великая литература была создана во времена царизма, сталинизма, хрущевского словоблудия и брежневского застоя.
И резко дала по тормозам после того, как не стало ни голубых мундиров, ни сексотов охранки, ни людей в черном, ни тупых догматиков в редакторских креслах, ни озлобленных цензоров, ни комсомольских стукачей.
Двери на Парнас широко распахнулись, но…
Населения на той вершине не прибавилось..
Лишь редкая тень промелькнет там.
То ли на вход, то ли на выход…
Иди разберись.
Говори. Что ты хочешь сказать? Не о том ли, как шла
Городскою рекою баржа по закатному следу,
Как две трети июня, до двадцать второго числа,
Встав на цыпочки, лето старательно тянется к свету,
Как дыхание липы сквозит в духоте площадей,
Как со всех четырех сторон света гремело в июле?
А что речи нужна позарез подоплека идей
И нешуточный повод - так это тебя обманули.
II
Слышишь: гнилью арбузной пахнул овощной магазин,
За углом в подворотне грохочет порожняя тара,
Ветерок из предместий донес перекличку дрезин,
И архивной листвою покрылся асфальт тротуара.
Урони кубик Рубика наземь, не стоит труда,
Все расчеты насмарку, поешь на дожде винограда,
Сидя в тихом дворе, и воочью увидишь тогда,
Что приходит на память в горах и расщелинах ада.
III
И иди, куда шел. Но, как в бытность твою по ночам,
И особенно в дождь, будет голою веткой упрямо,
Осязая оконные стекла, программный анчар
Трогать раму, что мыла в согласии с азбукой мама.
И хоть уровень школьных познаний моих невысок,
Вижу как наяву: сверху вниз сквозь отверстие в колбе
С приснопамятным шелестом сыпался мелкий песок.
Немудрящий прибор, но какое раздолье для скорби!
IV
Об пол злостью, как тростью, ударь, шельмовства не тая,
Испитой шарлатан с неизменною шаткой треногой,
Чтоб прозрачная призрачная распустилась струя
И озоном запахло под жэковской кровлей убогой.
Локтевым электричеством мебель ужалит - и вновь
Говори, как под пыткой, вне школы и без манифеста,
Раз тебе, недобитку, внушают такую любовь
Это гиблое время и Богом забытое место.
V
В это время вдовец Айзенштадт, сорока семи лет,
Колобродит по кухне и негде достать пипольфена.
Есть ли смысл веселиться, приятель, я думаю, нет,
Даже если он в траурных черных трусах до колена.
В этом месте, веселье которого есть питие,
За порожнею тарой видавшие виды ребята
За Серегу Есенина или Андрюху Шенье
По традиции пропили очередную зарплату.
VI
После смерти я выйду за город, который люблю,
И, подняв к небу морду, рога запрокинув на плечи,
Одержимый печалью, в осенний простор протрублю
То, на что не хватило мне слов человеческой речи.
Как баржа уплывала за поздним закатным лучом,
Как скворчало железное время на левом запястье,
Как заветную дверь отпирали английским ключом...
Говори. Ничего не поделаешь с этой напастью.
1987
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.