|

Все лучшие детские книги были написаны для взрослых (Бернард Шоу)
Книгосфера
21.05.2018 Детей представили публикеВ Санкт-Петербурге 17 мая прошла презентация нового романа Гузели Яхиной «Дети мои»... В рамках XIII Санкт-Петербургского Международного книжного салона на стенде ТАСС 17 мая прошла презентация нового романа Гузели Яхиной «Дети мои», вышедшего недавно в издательстве «АСТ» («Редакция Елены Шубиной»).
Центральным персонажем произведения, действие которого разворачивается в 20–30-е годы прошлого века, является поволжский немец — учитель (шульмейстер) Якоб Иванович Бах из колонии Гнаденталь.
Перед самой революцией он влюбляется в дочку богатого хуторянина с противоположного берега Волги. Вопреки воле отца, желавшего увезти юную Клару в Германию, девушка сбегает с учителем. Отвергнутые прочими колонистами, влюбленные уединяются на зачарованном хуторе, где время течет по-другому, никогда не переводятся спелые фрукты и овощи и который невозможно покинуть по своей воле. Когда Клара умирает при родах, Якоб продолжает уединенную жизнь, растит дочь Анче и пишет сказки, которые обладают жутковатым свойством сбываться.
Именно сказка, по словам автора, и стала одной из тем повествования — «советская сказка, которая не сбылась»: «Главному герою кажется, что германские сказки сбываются в советском Поволжье в ранние советские годы, а людям вокруг него, людям в стране, кажется, что сбывается советская сказка, — рассказала Гузель Яхина. — Это то время, когда в стране, как мне кажется, был очень серьезный душевный подъем, подъем энтузиазма, расцветала литература, кинематограф. Люди поверили в какой-то момент, что советская сказка сбудется, но сбылась она совсем не так, как верилось изначально».
Присутствие сказки сказалось и на характере всего произведения, «историческая» составляющая в котором уступает место мифологическим элементам. Об этом, в частности, говорится в рецензии Галины Юзефович, опубликованной 6 мая на портале «Медуза».
«С самого начала Якоб Иванович предстает перед читателем персонажем полуфантастическим, словно бы нечаянно забредшим в отечественную историю ХХ века с нехоженых троп толкиеновского Средиземья, — отмечает критик. — Неслучайно же описывая, как герой устремляется навстречу судьбе и приключениям, Яхина заботливо уточняет, что он не забыл при этом захватить носовой платок — в отличие от растяпы Бильбо Бэггинса, который, как мы помним, выскочил из дома вслед за гномами без этого нужнейшего предмета. Аллюзий на Толкиена в романе вообще немало...».
При этом, не усматривая «ничего порочного» «в самой идее превратить историю революции, гражданской войны и коллективизации в фэнтези», Юзефович сомневается в целесообразности такого приема применительно к истории поволжского немца.
Сама Гузель Шамилевна в одном из интервью предположила, что аналогии с Толкином вызваны персональными увлечениями конкретных критиков.
Описывая жизнь немецкой республики в Поволжье в ранние советские годы, судьбу российского немца, Яхина стремится рассказать общечеловеческую историю. За судьбами главных героев проступает история молчащего поколения, на себе испытавшего тяготы раннего советского времени, проступают взаимоотношения этого поколения с поколением их детей. Насколько могло молчание защитить детей от тягот, выпавших на долю отцов? И не ведет ли оно к утрате связи между поколениями?
Три отрывка из романа «Дети мои» были выбраны в этом году в качестве текстов для просветительской акции «Тотальный диктант».
Гузель Яхина дебютировала в большой литературе с романом «Зулейха открывает глаза», который вышел в 2015 году, был удостоен российских («Большая книга» и «Ясная Поляна») и зарубежных литературных премий. К настоящему времени роман переведен на 31 язык и экранизируется каналом «Россия». Читайте в этом же разделе: 13.04.2018 Гондолин падет в августе 09.04.2018 Литературный анекдот дорос до исторического 18.02.2018 Шпион остается шпионом 06.11.2017 В Принстоне готовят постельные хроники 09.09.2017 Маруха арендовала алгоритм
К списку
Комментарии Оставить комментарий
Чтобы написать сообщение, пожалуйста, пройдите Авторизацию или Регистрацию.
|
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
|
|