Когда мы ненавидим кого-то, мы ненавидим в его образе то, что сидит в нас самих. То, чего нет в нас самих, нас не трогает
(Герман Гессе)
Вся лента рецензий
Ответ: напомнило прекрасную китайскую мудрость -
=дорога в тысячу ли начинается с первого маленького шага=
ри - это то же, что китайская =ли=. Тока у японцев буквы =л= нету) Ответ: Почему же? Оно достаточно оптимистичное) Осознанная необходимость) Ответ: Японская мера длины, использовавшаяся до метрической системы. 1 ри = 3,92727 км (примерно 3,93 км или 4 км) Славные трёх-тиши-я!
сколько ри мы с тобою
Но эту строку не понял! Ответ: Хм, кстати, о прошлом можно мечтать с не меньшим чувством;улыбкой, чем о будущем!) Ответ: Как в песне - мгновения, мгновения, мгновения... (с)
И прошлым, в прошлом вполне сносно можно жить!
Пусть многие говорят, что так нельзя, это слишком печально, упадочно и тп.
Возможно, я утрирую и слишком цепляюсь за него, находясь ныне в довольно-таки печальном состоянии...
Хотя, в то же время иногда приятно и жить мечтами, порой полностью в них погружаюсь.
С улыбкой... Самое поразительное открытия для меня было в том, что по сути объективная реальность данная нам в ощущение - это прошлое. Не будущее, и даже не настоящее, а именно прошлое. Вот в окне промелькнула птица, но ведь это было секунду назад. А это значит, она уже в прошлом. И даже когда человек съезжает на лыжах с горы и вроде контролирует движение в настоящем, его глаза видят с задержкой в долю секунды. А это значит, что подлинное настоящее нашим органам чувств недоступно. И мы его додумываем, когда оно уже становится прошлым. Как-то всё слишком сложно... Ответ: Спасибо Сказка оп информацыонном хаосе и оп утрате связи слова с делом в нём.
Не дана объективная идеологическая оценка морального образа штопальщицы и не указано на чью мельницу она не вылила воду. Разобрацца на парткоме (месткоме, домкоме). Поставить на вид, в конце концов.
А, в общемто, вопрос поднят хорошо)) Часть пятая: Уплотнение
Следующие страницы были уже другими — почерк мельче, экономнее, будто бумага сама стала дефицитом, за который приходится бороться.
«9 мая 1922 года»
К нам подселили Голубевых. Три человека в бывшую гостиную, перегородку сделали из фанеры и старой портьеры. Мать Голубева, глухая старуха, целыми днями сидит у окна и вяжет что-то бесформенное из распущенной пряжи. Комитет сказал, что метраж на человека теперь строго нормирован, и что мне повезло — оставили целую комнату, потому что я «одинокая гражданка с ребёнком». Ребёнок — это Верочка, ей уже два года. Отца я записала как погибшего на Гражданской, хотя, если честно, никакого отца в строгом смысле не было — был инженер Северцев, который снимал у меня угол зимой двадцать первого и уехал в Ревель, когда понял, что я не собираюсь уезжать вместе с ним.
Флакон я держу теперь в шкатулке для ниток, под мотками штопки. Рисунок зашила в подкладку старого пальто. Если придут с обыском — а говорят, что скоро будут искать «бывших» по всему дому — пусть ищут кружева и пуговицы.
Иногда, когда Верочка спит, я достаю флакон и просто держу его в руке, не открывая. Так теплее.
Антон перевернул несколько листов сразу — почерк дальше прыгал через годы неровно, будто автор писала урывками, боясь, что её застигнут за этим занятием.
«3 марта 1938 года»
Забрали Сомова с четвёртого этажа. Ночью, без шума, только хлопнула дверь машины во дворе. Говорят, у него нашли переписку с братом из Парижа. Я сожгла все письма от кузена Коли, которые хранила с восемнадцатого года. Тетрадь эту не жгу — не могу себя заставить, — но перепрятала под полом, туда, где раньше был подвал угольщика. Верочке пятнадцать, она хорошая комсомолка, ничего не знает про Париж, про Амедео, про то, что её мать когда-то стояла в мастерской на Монмартре и была нарисована человеком, у которого не было денег на холст. Так лучше. Пусть не знает. Знание такого рода в наше время равносильно приговору.
Строчки после этой были совсем короткими, будто автор экономила не только бумагу, но и собственную решимость писать вообще.
«ноябрь 1941»
Хлеба 125 грамм. Верочка на казарменном положении, шьёт бушлаты на фабрике, приходит раз в неделю. Дом Голубевых пустеет — старуха умерла в октябре, младший Голубев ушёл добровольцем, больше писем нет. Печку топим паркетом из соседней, уже нежилой квартиры.
Сегодня Прохорова с нашей лестницы предложила выменять флакон на полбуханки. Сказала — духи всё равно теперь ничего не стоят, а хлеб стоит всё. Я отказала. Не знаю сама, почему. Наверное, потому что это последнее, что у меня осталось от человека, который однажды сказал мне, что зрачки мешают видеть душу. Сейчас, когда я смотрю на свои руки, я понимаю его лучше, чем тогда, в двадцать три года. У голода тоже нет зрачков.
Дальше страница была испачкана каким-то тёмным пятном, похожим на воду или растаявший снег, буквы расплылись, часть слов было не разобрать вовсе.
«...февраль 1942... Верочка... больше не...»
Половица за спиной тихо скрипнула — так скрипит дерево, когда кто-то переносит вес с одной ноги на другую. Антон обернулся. Никого не было, только пыль, взвешенная в тусклом свете лампочки.
Он снова опустил взгляд на страницу, но уже не мог разобрать ни одной строки.
Кашель раздался не за спиной. Он раздался где-то внутри, в собственной грудной клетке, будто чужие лёгкие на секунду заняли место его собственных.
Антон вскочил, тетрадь соскользнула с колен на пол, распахнувшись где-то в середине. Он стоял, вжавшись затылком в скошенный скат крыши, и часто дышал тем самым воздухом — густым, тяжёлым, персиковым, — который сейчас казался ему уже не запахом, а чем-то вроде среды, в которой можно было утонуть.
Внизу хлопнула дверь подъезда. Домофон пискнул. Через минуту с лестницы донёсся голос — уже обычный, человеческий, слегка запыхавшийся:
— Антон Сергеевич? Вы наверху?
— Да, — крикнул он в люк, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Подождите там, я скоро.
Он наклонился, поднял тетрадь с пола, аккуратно расправил помятый угол. Подержал её закрытой на коленях чуть дольше, чем нужно, будто взвешивая, стоит ли открывать снова. Потом всё же открыл — и сел читать дальше. Ответ: Я краснею и теряюсь,
От себя в стихах скрываясь.... Ответ: А про великого Мвоко не понравилось? Ответ: МАНДАТ
Нефть начиналась там, где кончалась вода — без границы, без пены, просто в какой-то момент весло переставало разрезать волну и начинало вязнуть, будто грести в остывающем гудроне. Она поняла это по звуку. Вода звучит, когда её режешь. Нефть — молчит, только чавкает, нехотя расступаясь и тут же смыкаясь за кормой, будто её и не было.
Лодку она бросила через полмили. Дальше шла по нефти пешком — та держала вес, если не останавливаться, если не давать ступне провалиться глубже щиколотки. Под коркой что-то шевелилось: не рыбы, что-то тяжелее, длиннее, оно поднимало горб на поверхность и снова уходило вниз, оставляя воронку, которая затягивалась медленно, неохотно, как рана без крови.
Аврора появилась не сразу. Сначала — запах металла, ржавчины пополам с гарью, потом звук: скрежет, с которым распахивается дверь, которую не открывали десять лет. И только потом — сам корпус, вставший из чёрного марева криво, на тридцать градусов от вертикали, как утопленник, который не долежал до дна.
Борт был изрешечен — не пулями, чем-то похуже: дыры оплавлены по краям, будто металл кто-то жевал и выплёвывал. Название читалось наполовину: буквы «А» и «в» ещё держались на облупленной краске, дальше — голый ржавый лист, шрам вместо слова.
Трап спустили сами — цепи заскрежетали, поехали вниз без человеческой руки, и она поняла, что её ждали раньше, чем она решила прийти.
Внутри пахло машинным маслом и чем-то сладковатым, тошным, тем, что бывает в мясной лавке в жару. Коридоры были узкие, обшиты клёпаным железом, и через каждые несколько шагов в стенах что-то дышало — не механизм, не человек, ровный хрип, как будто корабль был жив и болен одновременно.
Котельная нашлась в самом низу, за дверью с колесом-запором, покрытым слоем жирной копоти. Дверь провернулась легко, без скрипа — единственная деталь на корабле, за которой явно следили.
Капитан сидел спиной к ней, в кресле, сваренном из труб и клапанов, лицом к топке. Свет шёл оттуда, снизу, красный и рваный, и на этом свету силуэт казался огромным — плечи, вздёрнутые то ли эполетами, то ли наростами металла, голова в высокой фуражке, которая отбрасывала тень до потолка.
— Мандат, — сказал он, не оборачиваясь. Голос шёл будто не изо рта, а из самой топки, с придыханием пара. — Давай сюда. Я жду.
Она протянула бумагу. Рука не дрожала — она удивилась этому, отметила про себя, как что-то постороннее, не относящееся к делу.
Кресло скрипнуло. Капитан обернулся.
Маска была позолоченной, тонкой, с прорезями для глаз — лик строгий, бородатый, с прямым немигающим взглядом, вычеканенный так ровно, что даже морщины у глаз казались нанесены по линейке, тем же чеканом, что на монетах, на медалях, на выцветших плакатах в подъездах. Но снизу, там где маска не долегала до подбородка, торчал кусок настоящей кожи — серой, дряблой, в пигментных пятнах, и на этом клочке кожи росла редкая седая щетина, неровными кустиками, как на дешёвой кукле.
Он потянул маску вверх, снял её так буднично, как снимают шапку перед сном.
Под маской оказался карлик. Плешивый, с черепом в коричневых пятнах, с глазами навыкате, слишком светлыми, слишком близко посаженными. Он не смотрел на неё со злобой — он смотрел с той же ровной сосредоточенностью, с какой смотрит человек, сверяющий цифры в ведомости.
— Присаживайтесь, — сказал он, хотя сесть было некуда, и голос его оказался сухим, служебным, будто он произносил это по десять раз на дню. — Все ждут большого, — добавил он вдруг, почти без интонации, будто просто заметил вслух погоду за окном. — Пока не увидят. — И тут же снова взял себя в руки, вернулся к столу, где под слоем копоти всё это время лежала стопка бумаг. — Мандат принят к рассмотрению.
Он взял её лист, разгладил ладонью — аккуратно, без брезгливости, как разглаживают документ, который потом подошьют в папку, — и, не прерывая движения руки, поднёс его к приоткрытой дверце топки.
Внутри, среди углей, шевелились тени, слишком похожие на человеческие силуэты, чтобы быть просто углями: кто-то скрючившийся, кто-то с поднятой рукой, застывший на середине жеста и не сгоревший до конца, а тлеющий ровным, экономным огнём.
Она смотрела на это долго. Не отвела глаз, не вскрикнула — и удивилась во второй раз, что тело её слушается, что где-то в груди осталось достаточно холодной ясности, чтобы просто смотреть.
— Моя мать, — начала она.
— По именам не веду, — сказал карлик, не поднимая головы, будто отвечал на вопрос про накладную. — Ведомость по мандатам.
Мандат вспыхнул без сопротивления. Пепел лёг на тлеющие плечи тех, кто уже был внутри, и карлик прикрыл заслонку — спокойно, без торжества, как закрывают дверцу печи, чтобы не выстудить комнату.
— Работы много, — сказал он, уже вставая, уже с маской в руке, и в этом «много» не было ни угрозы, ни насмешки — только констатация штатного расписания. — Найдёте, где приложить руки.
Маска легла на лицо со щелчком, и там, где секунду назад была ровная бухгалтерская пустота, снова стоял строгий бородатый лик — спокойный, всепрощающий, тот, которому она молилась всю жизнь.
— Ступай, дочь моя, — сказал он другим, низким голосом, уже отвернувшись, уже садясь обратно в кресло лицом к огню. — Мандат принят.
Она ещё секунду смотрела на его затылок под фуражкой — на клочок седой щетины, торчащий из-под нижнего края маски, — потом развернулась и пошла наверх.
На палубе было тихо. Нефть расходилась вокруг крейсера чёрными медленными кольцами, и где-то у горизонта ровно, без дыма, тлело зарево — то ли рассвет, то ли ещё одна топка, такая же, как эта.
Она взяла швабру, выбирая борт.
*
Работа оказалась простой и от этого ещё более невыносимой: драить палубу, которая не пачкалась, потому что нефть не оставляла грязи — только плёнку, тонкую, радужную, которая стиралась с одного взмаха и через минуту появлялась снова, будто корабль сам себя красил заново, пока она отворачивалась.
К вечеру — если здесь вообще было утро и вечер, а не одна долгая ржавая сумеречность — она встретила ещё одного. Он сидел на юте, на свёрнутом канате, и штопал флаг, который невозможно было заштопать: дыры появлялись в других местах быстрее, чем зашивались старые. Молодой, в бушлате не по размеру, с руками, покрытыми той же копотью, что и все стены здесь.
— Давно? — спросила она, не зная, как правильно спросить, сколько он уже на борту.
Он поднял голову не сразу.
— Не считаю, — сказал он. — Тут дни не идут по порядку. Работаешь, потом спишь где придётся, потом снова работаешь. Через сколько-то раз перестаёшь спрашивать.
— А капитан...
— Один на всех, — сказал он и вернулся к игле. — Только маска у каждого своя. Ты видела своего. Я видел своего. Может, разные лица под ней, может, одно и то же — никто не сравнивал, потому что вниз, в котельную, дважды не ходят по своей воле.
Она хотела спросить, что он имеет в виду, но он уже отвернулся, будто разговор исчерпал себя раньше, чем начался, — так разговаривают люди, которым нечего больше друг другу дать, кроме факта, что они оба ещё здесь.
*
На третий — или пятый, или сотый — обход она увидела на горизонте огонёк. Не зарево, не рассвет, а именно огонёк, маленький, движущийся, слишком ровный для звезды.
Лодка. Такая же, как та, которую она бросила в полумиле от корпуса, — деревянная, низкая, с человеком внутри, гребущим веслом по вязкой черноте, застревающим, вытаскивающим весло, гребущим снова.
Она стояла у борта и смотрела, как лодка приближается, и что-то в груди у неё сжалось — не жалость, не узнавание, что-то более простое и более страшное: она знала, что будет дальше. Трап спустится сам. Коридоры задышат. И кто-то — плешивый, огромный, невидимый под маской — снова скажет «присаживайтесь», хотя сесть будет некуда.
Она перегнулась через борт — крикнуть, предупредить, сказать хоть что-то — и не смогла произнести ни звука. Не потому что кто-то запретил. Просто не нашла слов, которые могли бы что-то изменить. Человек в лодке всё равно догребёт. Мандат всё равно сгорит. Ведомость всё равно пополнится на одну строку.
*
Трап загремел цепями раньше, чем лодка причалила, — корабль уже узнал гостя, уже вытянул навстречу железную руку.
Парень с флагом подошёл и встал рядом с ней, глядя туда же, куда она.
— Первый раз так смотришь, — сказал он. — Потом перестанешь. Не потому что привыкнешь. Потому что поймёшь: с той стороны трапа теперь ты.
Она не поняла, о чём он, пока он не кивнул в сторону котельной — туда, вниз, где горело ровное, неспящее зарево.
— Кто-то должен принимать, — сказал он. — Не вечно же ему сидеть одному в кресле. Устают даже те, кто под маской.
Она посмотрела на свои руки — те же самые, которыми утром держала швабру, — и вдруг ясно, отчётливо поняла, что когда-нибудь, не сейчас, но неизбежно, кто-то протянет ей позолоченное лицо с прорезями для глаз и скажет то же самое, что сказали ей: «Мандат принят к рассмотрению» — и это будет уже не чужой голос.
Лодка стукнулась о борт внизу. Кто-то в ней завозился, ища, за что ухватиться.
Она отложила швабру и пошла встречать трап. Это стихотворение — как "Аврора" в бушующем море: красивое, но треснутое, героическое, но обречённое. Ответ: Спасибо Луиза! Ждал твоего комментария. Ты, наверное, на природе гуляешь, плаваешь, редко заходишь в интернет. А у нас всю неделю лили дожди и сегодня жуткий холод. Слушаю новый альбом Роллинг Стоунз, балдею. Я его долго ждал. Сандро! Наконец появилось достаточно времени в Минске и, конечно, интернет. Прочла твой чудный рассказ. Очень тронул меня. Как тонко и трогательно! Откуда ты все это знаешь? И про Аврору, и про Модельяни, и даже про духи.
Мне в молодости говорили, что я похожа на девушек Модельяни. Это как-то вбилось в подсознание. И, когда я слушала блюз любимого композитора, представилась картина, что я позирую Модельяни... И родились эти строчки)
Если ты прочтешь эти строчки, напиши здесь. А то непонятно бывает увидел или нет, что написано.) Давай на "ты"!)) Ответ: Сандро! Наконец появилось достаточно времени в Минске и, конечно, интернет. Прочла твой чудный рассказ. Очень тронул меня. Как тонко и трогательно! Откуда ты все это знаешь? И про Аврору, и про Модельяни, и даже про духи.
Мне в молодости говорили, что я похожа на девушек Модельяни. Это как-то вбилось в подсознание. И, когда я слушала блюз любимого композитора, представилась картина, что я позирую Модельяни... И родились эти строчки)
Если ты прочтешь эти строчки, напиши здесь. А то непонятно бывает увидел или нет, что написано.) Давай на "ты"!)) Странная фантазия) Перекликается с моей "Авророй") И "Авророй" Бааса, и "Авророй" Сандро у меня на странице ) Ответ: прибалдела! ) Проснулась - утро - 5часов. Пойду дальше спать. Только бы мне твой карлик не приснился) "Что тебе снится, крейсер "Аврора"?) |
| Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >> |

















