Самые сильные раздражители - это люди
(Иван Павлов)
Вся лента рецензий
Похоже на картины-образы Сальвадора Дали Джунгли, образов, однако.
Крутое произведение. Осень. Декабрь
Лето. Июнь. Ты написала это раньше.
Трава уже сгорела.
Женский суслик спрятан в соцветиях липы.
Он есть.
Этого оказалось достаточно
для охоты.
Мужская пантера на ветке уснувшего тополя
молчит весом тела.
Напряжением связок.
Ждёт.
Слова-шприцы, наполненные пустотой —
чьи руки держали иглу?
Это важно.
Антилопа стиха не убегает от пантеры.
Она убегает от газона,
от жёлто-бурого сена,
от июня, который не кончается.
Чёрные птицы клюют то, что блестит.
Им всё равно, чьё.
Дождь придёт.
Суслик уснёт.
Трава прорастёт сквозь то,
что казалось пустынной землёй.
Тополь проснётся
и скинет пантеру сам. Ответ: Сандро, без Вас жизнь на Решётке стала бы серой! Спасибо за позитив! Напомнило рассказ О.Генри, не помню как называется, там два молодых человека гуляли под дождём. А, вспомнил - "Пурпуровое платье". Ответ: Просто слегка дополнил стих Ответ: Спасибо! Получился такой мрачноватый сельский сюр. Ответ: Острова приняли приношение, но тишина длилась недолго. К полудню третьего дня океан выплюнул на базальтовые плиты Кхату то, что Мвоко назвал бы «неправильной падалью».
Это была шлюпка, но не деревянная, обшитая медью, как у разбившегося брига, а длинная, узкая, склепанная из листов тусклого, нержавеющего металла, который не брала местная соль. Внутри неё не оказалось ни трупов, ни выживших — только три тяжёлых ящика из просмолённого дуба, стянутых стальными обручами, и странный, согнутый пополам железный штырь, торчавший из кормы.
Мвоко стоял у кромки прибоя. Набегающая волна лизала его ступни, обдавая щиколотки холодной пеной, но вождь не шевелился. Мантия из чаичьих шкурок на его плечах глухо хрустела: ветер переменился, потянув с севера, откуда обычно приходили самые злые, затяжные шторма.
Вокруг шлюпки суетились воины. Самый молодой из них, по имени Тохо, чьё лицо ещё не было покрыто шрамами от зубов морского змея, попытался ударить обсидиановым копьём по металлическому борту. Раздался чистый, поющий звон. Обсидиан — хрупкое вулканическое стекло, веками служившее племени верой и правдой — разлетелся на десяток бесполезных чешуек. Тохо испуганно отпрянул, глядя на осиротевшее древко.
— Металл чужаков не кусается, — глухо произнёс Тохо, оправдывая свой страх перед старшими. — Он гладкий, как спина кашалота.
— Он мёртвый, — ответил Мвоко, не оборачиваясь. — Живое железо ржавеет, когда пьёт воду Кхату. Этот кусок скалы не хочет умирать. Это плохой знак.
Он подошёл ближе. Одичавшие расступились, освобождая проход вождю. Мвоко опустился на одно колено, провёл широкой, мозолистой ладонью по тусклому борту лодки. На пальцах не осталось ни ржавчины, ни маслянистого следа — только холод, от которого сводило суставы. Чужак, которого они сбросили в прибой три дня назад, врал про свои три брига. Цивилизация, пославшая эту посудину, явно использовала совсем другие инструменты.
Вождь указал кремнёвым ножом на ящики:
— Откройте.
Двое тяжёлых воинов с топорами из челюстей ископаемой рыбы принялись за дубовые крышки. Дерево, хоть и пропиталось смолой, уступило костяным клиньям. Из первого ящика на серый песок посыпались одинаковые, продолговатые бруски серого сукна, завернутые в вощёную бумагу. Мвоко поднял один, поднёс к носу. Пахло не порохом, не солью и не гнилью — тонкий, chemical запах лекарств и сухого тепла, совершенно чуждый этим широтам. Этот хлеб спорил с самим архипелагом, где всё гнило за двое суток.
Во втором ящике лежали бутыли из толстого зелёного стекла с притёртыми пробками. Внутри колыхалась прозрачная жидкость. Один из воинов выдернул пробку зубами, лизнул горлышко и тут же выплюнул, закашлявшись до хрипоты:
— Спирт! Горькая вода! Огонь для утробы!
— Оставь, — оборвал его Мвоко. — Это для зимы, когда кровь стынет в жилах. Что в третьем?
Третий ящик открывали дольше. Обручи были толще, а замки — мудрёнее. Когда крышка наконец отвалилась, воины отпрянули.
Там не было ни золота, ни оружия, ни припасов. На дне, в гнезде из сухой конской гривы, покоился массивный прибор из латуни и стекла. Внутри круглого корпуса, под толстым хрустальным диском, медленно вращался белый фарфоровый круг, разграфлённый на мелкие, едва заметные деления. По центру круга дрожала тонкая чёрная стрелка. Она не указывала на север, как компасы старых шкиперов, чьи кости давно побелели в пещерах Кхату. Стрелка двигалась рывками, словно прислушиваясь к ударам сердца самого Мвоко.
Вождь наклонился над ящиком. Белый диск внутри прибора качнулся, и на фарфоровой поверхности, прямо под стеклом, проступила чёткая, выведенная чёрной тушью надпись на материковом языке:
*«Property of the Cartographic Department. Object No. 4. Do not open outside the Sector»*.
Мвоко умел читать. Его учил старый каторжник, проживший в племени двенадцать зим до того, как его лёгкие сгнили от сырости. Вождь долго всматривался в чужие буквы, пока стрелка прибора вдруг не замерла, указав точно на его грудь. В ту же секунду из глубин латунного корпуса раздался едва слышный, сухой щелчок, похожий на хруст сломанной птичьей кости.
Белый фарфоровый круг внутри прибора треснул пополам. Из трещины показалась капля густой, абсолютно чёрной жидкости, которая не растеклась по латуни, а начала медленно, упрямо впитываться в сухую конскую гриву, оставляя за собой шлейф запаха горелого волоса.
— Мвоко, — тихо позвал Тохо, указывая рукой на горизонт. — Смотри.
Вождь поднял глаза. На самой границе видимости, там, где свинцовое небо сливалось с такой же свинцовой водой, застыли три силуэта. Это не были парусные бриги с их кружевом снастей и высокими мачтами. Над водой поднимались плоские, приземистые коробки без единого клочка холста, и над каждой из них в сырое небо Кхату поднимался тонкий, вертикальный столб абсолютно чёрного, неподвижного дыма. Они не шли под парусами. Они шли против ветра, ровно и неотваримо, срезая волны своими железными носами.
Океан больше не принадлежал Мвоко. Острова больше не могли гарантировать тишину.
Вождь повернулся к племени. Его лицо из угля и жира оставалось неподвижным, но пальцы крепче сжали кремнёвый отщеп.
— Соберите женщин и уведите детей в верхние пещеры, где базальт самый толстый, — приказал Мвоко. — Тохо, возьми парней и тащите шлюпку в мангровые заросли. Живое железо нам пригодится.
— А прибор? — спросил Тохо, косясь на сочащуюся чёрной гнилью латунную коробку.
— Бросьте в прибой, — Мвоко посмотрел на приближающиеся чёрные столбы дыма на горизонте. — Пусть море подавится этой костью. У нас мало времени до отлива. Чтобы убить железного человека, нужен очень тяжёлый камень. Принесите те, что лежат у подножия Вулкана.
Одичавшие воины бесшумно растворились в прибрежных скалах. Мвоко остался один. Он подошёл к краю утёса, глядя, как чёрная капля из разбитого прибора стекает по камням в воду, окрашивая морскую пену в цвет чернил. Наступала новая эпоха, и у неё не было имени. Была только сырость, железо и неизбежный бой за право оставаться дикими. Пустота - это слово, в липкой сети рутины, стёртый ластиком росчерк - штрих-пунктрной черты,
Позабыты обиды, стали пылью причины но зачем то в апреле вспоминаешься ты
Ожидание чуда? Чушь банальные фразы не достанут до плоти очерствелой души мы смеялись слагая веди буки и азы называя бессмертными наши вирши́
Недописаны строки, мы расстались в апреле без обид и без сор, спутав цели, мечты, слишком много наверно мы от жизни хотели двадцать третий апрель. Вспоминаешься ты... Ответ: За что аборигены Мвоко съели Кука? Молчит наука))) Ответ: Не сложился апрель...
Так бывает однажды,
Когда скрипнула дверь,
Отрезая пути.
Вот бы знать наперед,
Где ошибки неважны,
Чтоб средь личных невзгод
Мимо них не пройти.
Очерствела душа,
Замечает лишь будни,
А они не спеша
Вытесняют мечты.
На апрельском карнизе
Строчки слов в ожиданьи...
Не страшись расставанья,
А страшись пустоты. Ответ: Влажный воздух архипелага Кхату пахнул гниющими водорослями и переваренной чудовищами рыбой.
Мвоко сидел на перевернутом черепе морского змея и кремнеевым отщепом выскребал грязь из-под ногтей.
На его плечах подсыхала мантия из шкурок чаек — перья топорщились от соли, хрустели при каждом движении.
Перед ним на коленях стоял выживший из брига.
Парка из тонкого сукна прогорела на груди, обнажив серые от морской соли рубцы, оставленные прибрежным ракушечником.
Чужак сплюнул розовую пену на серый песок, но взгляда не опустил — его подбородок всё ещё подрагивал той судорожной, упрямой дрожью, с какой матросы великих держав смотрят на неоткартографированный берег.
— Флот пришлёт за мной три брига, дикарь, — хриплые слова давались ему с трудом через разбитые губы.
— Они сожгут твои хижины за один отлив. Из пушек. Понимаешь слово «пушка»?
Мвоко не поднял головы.
Его лицо, густо вымазанное кашалотовым жиром и толчёным углем, казалось вырезанным из обугленной коряги. Одичавшие воины вокруг перехватили обсидиановые копья ближе к наконечникам.
Кто-то поскрёб ногтем костяное кольцо в ноздре.
— Три больших каноэ, — Мвоко заговорил на ломаном, тяжёлом наречии материка, перенятом от прошлых мертвецов. — Море заберёт их, как забрало твоё. Рифы Кхату длинные. Гвозди из твоих каноэ заржавеют быстрее, чем сгниёт это мясо.
— Карты... — пленник рванулся вперёд, но обсидиановое остриё упёрлось ему в ключицу, сразу пустив тонкую струйку крови по грязной коже.
— В трюме сундуки.
Там чертежи рудников. Золото. Жёлтый металл, Мвоко!
На него можно выменять столько железа, что твои люди закроют им всю грудь от стрел.
Вождь отложил кремень.
Его гигантский, изрезанный шрамами силуэт перекрыл свет заходящего солнца.
Он подошёл к краю обрыва, где волны дробились о чёрные базальтовые пальцы утёсов, вздымая тучи горькой пены.
— Жёлтый камень мягкий, — сухо произнёс Мвоко. — Наконечник из него гнётся о панцирь черепахи. Железо с твоих судов мы заберём сами, когда шторм разобьёт их о камни.
Зачем Мвоко просить то, что море и так отдаст?
— Это власть, глупец!
— пленник забился в путах, теряя дыхание, когда двое воинов взяли его за плечи. — С золотом ты станешь королём!
Ты сможешь купить… всё!
Мвоко повернулся к нему спиной. Слово «купить» растаяло в рокоте прибоя, не оставив следа на базальте. Здесь не было рынка, не было весов и чеканного профиля далёких тиранов. Была только скала, горсть вяленой рыбы до заката и прилив, который всегда возвращается.
— Власть — это когда шторм обходит твою лодку,
— тихо сказал вождь.
— Твой жёлтый камень не умеет плавать.
Ты — тоже.
Тяжёлый всплеск внизу утонул в грохоте волн. Мвоко вернулся к черепу, подобрал кремнеевый отщеп и снова принялся за ногти. Острова требовали тишины. – Полетели! – Машка дернула прозрачным крылом, едва не сорвавшись с шероховатого бетонного ребра. Ее хитиновое брюшко подрагивало от избытка бессмысленной, бьющей через край энергии. Она не умела сидеть неподвижно; для нее секунда покоя приравнивалась к добровольному отказу от дыхания.
Мишка даже не повернул к ней тяжелую, покрытую жесткими серыми волосками голову. Он сидел, глубоко увязнув лапками в слое вековой пыли, скопившейся в углу перил. Его крылья, пожелтевшие, со сколами на краях, были плотно прижаты к бокам, словно застегнутый на все пуговицы старый дорожный шинель.
– Что ты, глупая! – его голос прозвучал как треск ломающейся сухой травинки. – В дождь нам не выжить! Сиди и не отсвечивай. Бетон надежный, угол глубокий. Здесь воздух стоит. Переждем.
– Я не глупая, я пожить хочу успеть! – Машка резко развернулась на триста шестьдесят градусов, едва не задев его усиком. – А этот несносный дождик путает все мои планы! А у меня их так много! Мне нужно проверить, что там, за тополем, на той стороне двора. Там, говорят, разбился арбуз. Или это был не арбуз? Не важно! Там солнце падает иначе. А здесь тень и пахнет мокрой известкой.
– Арбуз сгниет, солнце сядет, – монотонно отозвался Мишка, созерцая тяжелую серую стену воды, отрезавшую их от мира. – А если полетишь – тебя размажет по асфальту до того, как ты успеешь сообразить, почему стало мокро. Сиди, дура.
– Дуреха, так ты только умереть и успеешь, – добавил он, заметив, как она подкатила лапки для прыжка.
– Ничего подобного! Я еще так юна, о какой смерти ты говоришь! Это здесь с тобой я умру от скуки! Ты уже мохом оброс, тебе только и делать, что углы считать. А я рождена для полета.
Она сорвалась с бетона со звонким, почти неслышным писком. Смех ее, если бы его можно было перевести на регистры макромира, походил на дребезжание тонкой стеклянной струны.
Мишка не шелохнулся. Он лишь сфокусировал свои фасеточные глаза, разбивая панораму летящей стены воды на тысячи изолированных ячеек. В одной из этих ячеек Машка сделала первый вираж, уклонившись от крупной, тяжелой капли, которая с глухим стуком разбилась о железный отлив этажом ниже.
– Дура, – повторил Мишка одними жвалами.
Вторая капля была не больше первой, но она шла по косой траектории, подхваченная внезапным порывом сквозняка между домами. Машка попыталась заложить крутой вираж вверх, но воздух оказался слишком плотным, налитым влагой. Водяной снаряд задел левое крылышко.
Мишка увидел это с пугающей чёткостью. Машка вздрогнула, траектория ее полета мгновенно превратилась в хаотичный штопор. Она успела перевернуться в воздухе, вскинула глаза на него, на свой сухой, безопасный угол. В ее фасетках, отражавших тусклое свинцовое небо, застыли чистый ужас и полное непонимание.
Следующая капля – огромная, идеальная сфера, вобравшая в себя весь серый свет этого дня, – накрыла ее полностью. Машка исчезла внутри водяного кокона, превратившись в едва заметную темную соринку, и эта капля стремительно, по прямой линии, понесла ее вниз, к невидимой с высоты седьмого этажа земле.
– Дуреха, – подумал Мишка, и внутри его крошечного, заполненного простейшими ганглиями существа что-то коротко замкнуло. – Пустая летунья... Эх…
Шум дождя стал ровным, глухим гулом. Вода прибывала. Капли разбивались о перила все ближе к его укрытию. Брызги долетали до лапок, заставляя его брезгливо поджимать конечности. В углу становилось сыро. Сырость пахла плесенью, старыми газетами и концом.
Мишка посидел еще две минуты. Его усики неподвижно застыли, улавливая тяжелые вибрации падающей воды. Внутри него не было планов на арбуз за тополем. Не было юношеского задора или желания что-то доказать этому серому небу. Но сидеть в углу, где пахло мокрой побелкой, и ждать, пока влажный воздух окончательно парализует дыхальца, вдруг показалось ему занятием глубоко бессмысленным. Даже для старой, видавшей виды мошки.
Он медленно расправил сухие, скрипнувшие крылья. Хрустнул сустав лапки.
– Пустая ты мелочь, – проворчал он в последний раз, отталкиваясь от бетона.
Мишка вылетел под дождь тяжело, без пируэтов и смеха, прямо навстречу падающей стене. Через секунду его серый силуэт растворился в сплошном потоке воды. Ответ: Звучит как почетное имя вождя из племени одичавших с Хоккуистских островов)))) Город всегда замерзал одинаково: сначала свинцовое небо над Заречьем опускалось так низко, что трубы цементного завода казались подпорками для туч, а потом пускался редкий, крупитчатый снег. В этом году он выпал неприлично рано, в первых числах ноября, и тут же сошел, оставив после себя серую, маслянистую жижу. Жижа эта летела из-под колес проезжающих ПАЗиков, пачкала полы пальто и въедалась в стыки тротуарных плит возле остановки «Улица Старых Верфей».
Игорь Петрович стоял, глубоко пряча подбородок в воротник старой куртки. Левая его рука, засунутая в карман, сжимала холодный корпус телефона. Экран был темен — батарея сдалась еще час назад, во время третьей пары у автомехаников.
— Опять забудешь, — негромко, без злобы, но с въедливой уверенностью произнес он сам себе под нос.
Жена — Марина — просила купить творог. Девятипроцентный, в прозрачной пачке, со штампом местной молочной фермы «Исток». И еще что-то. Кажется, лук. Или чеснок для заправки. Без телефона, превратившегося в кусок пластика, восстановить список было невозможно. Записную книжку он не вел принципиально уже лет десять — после того, как поймал себя на мысли, что графики консультаций и списки должников по начертательной геометрии заполняют всю его жизнь, не оставляя места для подлежащих и сказуемых.
Ему исполнилось сорок шесть. Возраст, когда на кафедре графики и черчения в техническом колледже тебя начинают называть по имени-отчеству даже старшекурсники, а молодые лаборантки смотрят сквозь тебя, как сквозь чистое стекло марки «М1». Дважды в неделю он оставался в кабинете № 304 вести шахматный кружок. Приходили трое: угрюмый первокурсник Костя из детдома, который часами разыгрывал староиндийскую защиту с таким видом, словно шел врукопашную, и две девочки-логистки, искавшие место, где можно легально погреться до шести вечера. После кружка он шел домой, где его ждал чай с лимоном. Кофе был вычеркнут из рациона три года назад после короткого, но убедительного визита к кардиологу в поликлинику на окраине района.
«Вы, Игорь Петрович, мотор-то не перегружайте, — сказал тогда врач, листая пожелтевшую карту. — Черчение ваше — работа сидячая, нервная. Границы линий, допуски, посадки... Сердце любит простор, а у вас везде миллиметры».
Жизнь была вычерчена по ГОСТу. Жесткий карандаш «Т» для контуров, мягкий «М» — для основной надписи. В двадцать три года он принял решение, которое тогда казалось актом взрослой мудрости: литература — это не ремесло, это способ откладывать получение настоящей квалификации. Настоящая квалификация кормила. Стихи — заставляли голодать и курить дешевые сигареты «Астра» на общих кухнях.
Рядом на остановке двигалась тень. Девчонка — из-под распахнутого ворота её куртки торчал край ядовито-зеленого худи, а из кармана топорщился завернутый в трубку конспект с торчащими разноцветными закладками-стикерами. Руки у неё покраснели, пальцы подрагивали, но она упрямо затягивалась сигаретой, ловя губами ускользающий на ветру дым. Сделав последнюю затяжку, она бросила фильтр в сторону серой железной урны, но промахнулась — окурок спружинил от края и упал в грязь.
Она замерла на секунду. Он со своего ракурса видел, как напряглась спина под тонкой джинсой. Девушка неловко, чуть боком, наклонилась, чтобы поднять мусор. Лицо её при этом порозовело — то ли от холода, то ли от стыда, что кто-то из стоящих рядом заметит этот мелкий промах и мысленно осудит за невоспитанность.
В этом коротком, изломанном движении плеча, в том, как прядь темных волос упала на щеку, скользнуло нечто такое, чего он не видел ровно двадцать три года. И, что страшнее, не вспоминал последние лет пятнадцать.
Апрель. Полузабытый пригород, где общежитие строительного института стояло окнами на пустырь. Запах прелой, полусгнившей листвы, смешанный с едким ароматом талой воды. И абрикосовое дерево прямо под окнами второго этажа. Оно было старым, кривым, но цвело каждый год ровно три дня. За эти три дня белое облако успевало покрыться пылью от проезжающих грузовиков и осыпаться целиком, будто дерево безумно торопилось избавиться от обузы красоты.
Её звали Лена. У неё были карие, почти черные глаза, в которых никогда не отражался свет уличных фонарей — они его просто поглощали.
Тогда он писал стихи. Они были длинными, перегруженными техническими терминами, которые он пытался рифмовать с чувствами, и ломаными переносами строк — анжамбеманами, как гордо объяснял ей, начитавшись серебряного века. Лена слушала, подперев кулаком подбородок, сидя на подоконнике общежития, где пахло жареной картошкой и мокрыми полами. Она кивала. Любила ли она их? Теперь, сорокшестилетнему преподавателю с легкой одышкой, казалось, что она просто была вежливой. Или ей нравилось само наличие поэта при ее скромной особе.
Последнее стихотворение он так и не закончил. Оно начиналось с метафоры, за которую сейчас, на месте редактора, он бы оторвал руки любому первокурснику. Он сравнил весеннюю слякоть и серость за окном с «перитонитом апрельских улиц». Ему казалось это верхом трагизма: город болен, воспален, земля исходит гноем старого снега, и только абрикосовая метель способна продезинфицировать это пространство.
Он застрял на середине второй строфы. Искал рифму к слову «перитонит». В голову лезло либо медицинское «гранит», либо пошлое «болит». Он смеялся над собой, пил остывший чай из граненого стакана и думал: «Допишу завтра. Стихи никуда не уйдут. Надо сдать чертежи для курсовой Сидорову, он обещал заплатить».
Завтра затянулось. Сидоров привел еще двоих клиентов с автомеханического факультета. Нужно было тушью вычерчивать детали коробок передач в разрезе — кропотливая, чистая работа, за которую платили живые, твердые рубли. Двести рублей за лист — огромные деньги для студента девяностых.
Лена зашла к нему в комнату в пятницу. Она была в дорожном плаще, пахнущем дешевой туалетной водой с ароматом мимозы.
— Игорь, я уезжаю к родителям в Озерск. Сессию сдавать. Поезд в семь. Пойдешь провожать?
Он не оторвал взгляда от кульмана. В руке был зажат рейсфедер с черной тушью, рука не должна была дрогнуть. От одной неверной капли весь лист формата А1 полетел бы в корзину, а вместе с ним — и двести рублей.
— Лен, не могу, — ответил он тогда, регулируя винт инструмента. — Тут спецификация не закрыта. Если сейчас брошу, тушь засохнет в канале. Ты сама дойдешь? Тут три остановки на трамвае.
Она помолчала. Он помнил этот звук — как шуршал ее плащ, когда она поворачивалась к двери.
— Дойду, — сказала она. — Коробку передач не испорти.
Больше она не звонила. В девяностые годы отсутствие звонков означало пустоту. Телефоны-автоматы на улицах вечно стояли с вырванными трубками, а писать письма из одного общежития в другое городское жилье казалось глупостью. Когда через месяц он пришел к ее комнате, комендантша сухо сказала, что Лена перевелась в филиал института в своем родном городе.
Он тогда даже испытал легкое облегчение. Главное стихотворение — то самое, про абрикосовую метель и перитонит — осталось недописанным на обороте чертежного листа. Говорить с ней без этого стиха, встречаться, выяснять отношения казалось ему невозможным. Это было бы как выйти на кафедру голым, без конспекта лекций и методических указаний. Стихотворение должно было оправдать его занятость, его нищету, его рейсфедер. Без него он был просто парнем, который променял девушку на чертеж коробки передач.
Маршрутка — старый, дребезжащий «Хендай» — подкатила к остановке, подняв фонтан грязной воды из лужи. Пассажиры качнулись назад. Девушка в куртке быстро поднялась по ступенькам, бросив на ходу водителю монету. Он вошел следом.
В салоне пахло мокрой шерстью, перегаром и дешевым освежителем с запахом хвои. Он сел на свободное сиденье в самом конце, у окна. Снова достал телефон. Бесполезный черный прямоугольник отражал лишь его собственное лицо: глубокие носогубные складки, седые волоски на бровях, усталые глаза человека, который слишком много смотрит на миллиметровую бумагу.
«Надо было дописать, — подумал он, глядя на мелькающие за окном вывески Торговых рядов. — Не для нее. Ей-то сейчас, наверное, под полтинник, у нее внуки и дача в каком-нибудь Озерске. Надо было дописать для конструкции. Чтобы строчка не провисала. Когда чертеж не замкнут, деталь нельзя пустить в производство. Она висит в воздухе, как незакрытая дверь на сквозняке. И из этой щели двадцать три года дует холодом».
Дома, в прихожей, его встретил запах тушеной капусты. Марина вышла из кухни, вытирая руки о полотенце.
— Купил? — спросила она, глядя на его пустые руки.
— Телефон сел, — коротко сказал он, снимая ботинки. — Забыл. Про творог помнил, а про второе... вылетело. Из головы.
Марина вздохнула. Это был долгий, привычный вздох женщины, которая давно перестала ждать от мужа подвигов или хотя бы четкого выполнения бытовых инструкций.
— Ладно, — сказала она, поворачиваясь обратно к плите. — Чайник ставлю. Руки мой. Там лимон остался, я отрезала.
Он прошел в большую комнату, сел за письменный стол. Здесь все было разложено по линейке: стопка студенческих работ, проверочные листы, набор карандашей «Кохинор» в жестяной коробке. Он выдвинул верхний ящик, достал чистый лист писчей бумаги формата А4. Рука привычно потянулась к механическому карандашу с тонким грифелем 0.5 мм.
Он сел ровно, выпрямив спину, как учили на первом курсе архитектурного факультета. Положил ладонь на бумагу, чувствуя ее сухую, слегка шероховатую текстуру.
Наверху листа он написал: «Апрель».
Слово смотрелось чужеродно на фоне белого поля. Оно было слишком коротким, слишком легким. Он смотрел на него минуту. Линии букв были идеальными — вертикали строго перпендикулярны строке, округлости выведены с точностью до доли миллиметра. Чертежная графика, убивающая любую живую небрежность.
Он нажал на карандаш сильнее. Грифель с сухим хрустом сломался. Он провел жирную, черную черту поперек слова, перечеркивая его навсегда.
За окном, в густеющих сумерках Города, снова пошел снег. Теперь он падал крупными, тяжелыми хлопьями, не тая на лету, а медленно ложась на карнизы и крыши припаркованных внизу машин, укрывая это пространство, его грязные улицы и его затяжной, никому не нужный перитонит. Ответ: Мвоко не критик, Мвоко слуга народа. Здравствуйте, Луиза. Ответ: От экспромта к моему творчеству я в полном катарсисе!!! Дыхание сперло так, что и поблагодарить забыла)))) хотя, благодарить никогда не поздно Ответ: Я не сама решила, что похожа на образы Модельяни, мне так говорили другие художники ))
Посмотрю фильм обязательно, но мне кажется, что я его смотрела. Я сейчас живу на даче, инет редкость) Ответ: Тоже магическим образом затроилось! ))) Ответ: Сандро, я на даче. Инет только на ж.д. станции. Пишу, а меня едят комары!
Спасибо за рассказ большое! Наконец, я Вас дождалась! Я его ещё не прочла) Заели комары. Но обязательно найду возможность прочесть и написать. Мне очень льстит Ваше внимание!)
Д |
| Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >> |

















