На главнуюОбратная связьКарта сайта
Сегодня
16 октября 2026 г.

Кто хочет греть свои ноги у солнца, упадёт на землю

(Гюстав Флобер)

Вся лента рецензий

– Полетели! – Машка дернула прозрачным крылом, едва не сорвавшись с шероховатого бетонного ребра. Ее хитиновое брюшко подрагивало от избытка бессмысленной, бьющей через край энергии. Она не умела сидеть неподвижно; для нее секунда покоя приравнивалась к добровольному отказу от дыхания. Мишка даже не повернул к ней тяжелую, покрытую жесткими серыми волосками голову. Он сидел, глубоко увязнув лапками в слое вековой пыли, скопившейся в углу перил. Его крылья, пожелтевшие, со сколами на краях, были плотно прижаты к бокам, словно застегнутый на все пуговицы старый дорожный шинель. – Что ты, глупая! – его голос прозвучал как треск ломающейся сухой травинки. – В дождь нам не выжить! Сиди и не отсвечивай. Бетон надежный, угол глубокий. Здесь воздух стоит. Переждем. – Я не глупая, я пожить хочу успеть! – Машка резко развернулась на триста шестьдесят градусов, едва не задев его усиком. – А этот несносный дождик путает все мои планы! А у меня их так много! Мне нужно проверить, что там, за тополем, на той стороне двора. Там, говорят, разбился арбуз. Или это был не арбуз? Не важно! Там солнце падает иначе. А здесь тень и пахнет мокрой известкой. – Арбуз сгниет, солнце сядет, – монотонно отозвался Мишка, созерцая тяжелую серую стену воды, отрезавшую их от мира. – А если полетишь – тебя размажет по асфальту до того, как ты успеешь сообразить, почему стало мокро. Сиди, дура. – Дуреха, так ты только умереть и успеешь, – добавил он, заметив, как она подкатила лапки для прыжка. – Ничего подобного! Я еще так юна, о какой смерти ты говоришь! Это здесь с тобой я умру от скуки! Ты уже мохом оброс, тебе только и делать, что углы считать. А я рождена для полета. Она сорвалась с бетона со звонким, почти неслышным писком. Смех ее, если бы его можно было перевести на регистры макромира, походил на дребезжание тонкой стеклянной струны. Мишка не шелохнулся. Он лишь сфокусировал свои фасеточные глаза, разбивая панораму летящей стены воды на тысячи изолированных ячеек. В одной из этих ячеек Машка сделала первый вираж, уклонившись от крупной, тяжелой капли, которая с глухим стуком разбилась о железный отлив этажом ниже. – Дура, – повторил Мишка одними жвалами. Вторая капля была не больше первой, но она шла по косой траектории, подхваченная внезапным порывом сквозняка между домами. Машка попыталась заложить крутой вираж вверх, но воздух оказался слишком плотным, налитым влагой. Водяной снаряд задел левое крылышко. Мишка увидел это с пугающей чёткостью. Машка вздрогнула, траектория ее полета мгновенно превратилась в хаотичный штопор. Она успела перевернуться в воздухе, вскинула глаза на него, на свой сухой, безопасный угол. В ее фасетках, отражавших тусклое свинцовое небо, застыли чистый ужас и полное непонимание. Следующая капля – огромная, идеальная сфера, вобравшая в себя весь серый свет этого дня, – накрыла ее полностью. Машка исчезла внутри водяного кокона, превратившись в едва заметную темную соринку, и эта капля стремительно, по прямой линии, понесла ее вниз, к невидимой с высоты седьмого этажа земле. – Дуреха, – подумал Мишка, и внутри его крошечного, заполненного простейшими ганглиями существа что-то коротко замкнуло. – Пустая летунья... Эх… Шум дождя стал ровным, глухим гулом. Вода прибывала. Капли разбивались о перила все ближе к его укрытию. Брызги долетали до лапок, заставляя его брезгливо поджимать конечности. В углу становилось сыро. Сырость пахла плесенью, старыми газетами и концом. Мишка посидел еще две минуты. Его усики неподвижно застыли, улавливая тяжелые вибрации падающей воды. Внутри него не было планов на арбуз за тополем. Не было юношеского задора или желания что-то доказать этому серому небу. Но сидеть в углу, где пахло мокрой побелкой, и ждать, пока влажный воздух окончательно парализует дыхальца, вдруг показалось ему занятием глубоко бессмысленным. Даже для старой, видавшей виды мошки. Он медленно расправил сухие, скрипнувшие крылья. Хрустнул сустав лапки. – Пустая ты мелочь, – проворчал он в последний раз, отталкиваясь от бетона. Мишка вылетел под дождь тяжело, без пируэтов и смеха, прямо навстречу падающей стене. Через секунду его серый силуэт растворился в сплошном потоке воды.
Sandro Машка и Мишка автора Pro 19.06.2026 08:41

Ответ: Звучит как почетное имя вождя из племени одичавших с Хоккуистских островов))))
Limerika Прощай, Париж автора Rusalka 19.06.2026 08:39

Город всегда замерзал одинаково: сначала свинцовое небо над Заречьем опускалось так низко, что трубы цементного завода казались подпорками для туч, а потом пускался редкий, крупитчатый снег. В этом году он выпал неприлично рано, в первых числах ноября, и тут же сошел, оставив после себя серую, маслянистую жижу. Жижа эта летела из-под колес проезжающих ПАЗиков, пачкала полы пальто и въедалась в стыки тротуарных плит возле остановки «Улица Старых Верфей». Игорь Петрович стоял, глубоко пряча подбородок в воротник старой куртки. Левая его рука, засунутая в карман, сжимала холодный корпус телефона. Экран был темен — батарея сдалась еще час назад, во время третьей пары у автомехаников. — Опять забудешь, — негромко, без злобы, но с въедливой уверенностью произнес он сам себе под нос. Жена — Марина — просила купить творог. Девятипроцентный, в прозрачной пачке, со штампом местной молочной фермы «Исток». И еще что-то. Кажется, лук. Или чеснок для заправки. Без телефона, превратившегося в кусок пластика, восстановить список было невозможно. Записную книжку он не вел принципиально уже лет десять — после того, как поймал себя на мысли, что графики консультаций и списки должников по начертательной геометрии заполняют всю его жизнь, не оставляя места для подлежащих и сказуемых. Ему исполнилось сорок шесть. Возраст, когда на кафедре графики и черчения в техническом колледже тебя начинают называть по имени-отчеству даже старшекурсники, а молодые лаборантки смотрят сквозь тебя, как сквозь чистое стекло марки «М1». Дважды в неделю он оставался в кабинете № 304 вести шахматный кружок. Приходили трое: угрюмый первокурсник Костя из детдома, который часами разыгрывал староиндийскую защиту с таким видом, словно шел врукопашную, и две девочки-логистки, искавшие место, где можно легально погреться до шести вечера. После кружка он шел домой, где его ждал чай с лимоном. Кофе был вычеркнут из рациона три года назад после короткого, но убедительного визита к кардиологу в поликлинику на окраине района. «Вы, Игорь Петрович, мотор-то не перегружайте, — сказал тогда врач, листая пожелтевшую карту. — Черчение ваше — работа сидячая, нервная. Границы линий, допуски, посадки... Сердце любит простор, а у вас везде миллиметры». Жизнь была вычерчена по ГОСТу. Жесткий карандаш «Т» для контуров, мягкий «М» — для основной надписи. В двадцать три года он принял решение, которое тогда казалось актом взрослой мудрости: литература — это не ремесло, это способ откладывать получение настоящей квалификации. Настоящая квалификация кормила. Стихи — заставляли голодать и курить дешевые сигареты «Астра» на общих кухнях. Рядом на остановке двигалась тень. Девчонка — из-под распахнутого ворота её куртки торчал край ядовито-зеленого худи, а из кармана топорщился завернутый в трубку конспект с торчащими разноцветными закладками-стикерами. Руки у неё покраснели, пальцы подрагивали, но она упрямо затягивалась сигаретой, ловя губами ускользающий на ветру дым. Сделав последнюю затяжку, она бросила фильтр в сторону серой железной урны, но промахнулась — окурок спружинил от края и упал в грязь. Она замерла на секунду. Он со своего ракурса видел, как напряглась спина под тонкой джинсой. Девушка неловко, чуть боком, наклонилась, чтобы поднять мусор. Лицо её при этом порозовело — то ли от холода, то ли от стыда, что кто-то из стоящих рядом заметит этот мелкий промах и мысленно осудит за невоспитанность. В этом коротком, изломанном движении плеча, в том, как прядь темных волос упала на щеку, скользнуло нечто такое, чего он не видел ровно двадцать три года. И, что страшнее, не вспоминал последние лет пятнадцать. Апрель. Полузабытый пригород, где общежитие строительного института стояло окнами на пустырь. Запах прелой, полусгнившей листвы, смешанный с едким ароматом талой воды. И абрикосовое дерево прямо под окнами второго этажа. Оно было старым, кривым, но цвело каждый год ровно три дня. За эти три дня белое облако успевало покрыться пылью от проезжающих грузовиков и осыпаться целиком, будто дерево безумно торопилось избавиться от обузы красоты. Её звали Лена. У неё были карие, почти черные глаза, в которых никогда не отражался свет уличных фонарей — они его просто поглощали. Тогда он писал стихи. Они были длинными, перегруженными техническими терминами, которые он пытался рифмовать с чувствами, и ломаными переносами строк — анжамбеманами, как гордо объяснял ей, начитавшись серебряного века. Лена слушала, подперев кулаком подбородок, сидя на подоконнике общежития, где пахло жареной картошкой и мокрыми полами. Она кивала. Любила ли она их? Теперь, сорокшестилетнему преподавателю с легкой одышкой, казалось, что она просто была вежливой. Или ей нравилось само наличие поэта при ее скромной особе. Последнее стихотворение он так и не закончил. Оно начиналось с метафоры, за которую сейчас, на месте редактора, он бы оторвал руки любому первокурснику. Он сравнил весеннюю слякоть и серость за окном с «перитонитом апрельских улиц». Ему казалось это верхом трагизма: город болен, воспален, земля исходит гноем старого снега, и только абрикосовая метель способна продезинфицировать это пространство. Он застрял на середине второй строфы. Искал рифму к слову «перитонит». В голову лезло либо медицинское «гранит», либо пошлое «болит». Он смеялся над собой, пил остывший чай из граненого стакана и думал: «Допишу завтра. Стихи никуда не уйдут. Надо сдать чертежи для курсовой Сидорову, он обещал заплатить». Завтра затянулось. Сидоров привел еще двоих клиентов с автомеханического факультета. Нужно было тушью вычерчивать детали коробок передач в разрезе — кропотливая, чистая работа, за которую платили живые, твердые рубли. Двести рублей за лист — огромные деньги для студента девяностых. Лена зашла к нему в комнату в пятницу. Она была в дорожном плаще, пахнущем дешевой туалетной водой с ароматом мимозы. — Игорь, я уезжаю к родителям в Озерск. Сессию сдавать. Поезд в семь. Пойдешь провожать? Он не оторвал взгляда от кульмана. В руке был зажат рейсфедер с черной тушью, рука не должна была дрогнуть. От одной неверной капли весь лист формата А1 полетел бы в корзину, а вместе с ним — и двести рублей. — Лен, не могу, — ответил он тогда, регулируя винт инструмента. — Тут спецификация не закрыта. Если сейчас брошу, тушь засохнет в канале. Ты сама дойдешь? Тут три остановки на трамвае. Она помолчала. Он помнил этот звук — как шуршал ее плащ, когда она поворачивалась к двери. — Дойду, — сказала она. — Коробку передач не испорти. Больше она не звонила. В девяностые годы отсутствие звонков означало пустоту. Телефоны-автоматы на улицах вечно стояли с вырванными трубками, а писать письма из одного общежития в другое городское жилье казалось глупостью. Когда через месяц он пришел к ее комнате, комендантша сухо сказала, что Лена перевелась в филиал института в своем родном городе. Он тогда даже испытал легкое облегчение. Главное стихотворение — то самое, про абрикосовую метель и перитонит — осталось недописанным на обороте чертежного листа. Говорить с ней без этого стиха, встречаться, выяснять отношения казалось ему невозможным. Это было бы как выйти на кафедру голым, без конспекта лекций и методических указаний. Стихотворение должно было оправдать его занятость, его нищету, его рейсфедер. Без него он был просто парнем, который променял девушку на чертеж коробки передач. Маршрутка — старый, дребезжащий «Хендай» — подкатила к остановке, подняв фонтан грязной воды из лужи. Пассажиры качнулись назад. Девушка в куртке быстро поднялась по ступенькам, бросив на ходу водителю монету. Он вошел следом. В салоне пахло мокрой шерстью, перегаром и дешевым освежителем с запахом хвои. Он сел на свободное сиденье в самом конце, у окна. Снова достал телефон. Бесполезный черный прямоугольник отражал лишь его собственное лицо: глубокие носогубные складки, седые волоски на бровях, усталые глаза человека, который слишком много смотрит на миллиметровую бумагу. «Надо было дописать, — подумал он, глядя на мелькающие за окном вывески Торговых рядов. — Не для нее. Ей-то сейчас, наверное, под полтинник, у нее внуки и дача в каком-нибудь Озерске. Надо было дописать для конструкции. Чтобы строчка не провисала. Когда чертеж не замкнут, деталь нельзя пустить в производство. Она висит в воздухе, как незакрытая дверь на сквозняке. И из этой щели двадцать три года дует холодом». Дома, в прихожей, его встретил запах тушеной капусты. Марина вышла из кухни, вытирая руки о полотенце. — Купил? — спросила она, глядя на его пустые руки. — Телефон сел, — коротко сказал он, снимая ботинки. — Забыл. Про творог помнил, а про второе... вылетело. Из головы. Марина вздохнула. Это был долгий, привычный вздох женщины, которая давно перестала ждать от мужа подвигов или хотя бы четкого выполнения бытовых инструкций. — Ладно, — сказала она, поворачиваясь обратно к плите. — Чайник ставлю. Руки мой. Там лимон остался, я отрезала. Он прошел в большую комнату, сел за письменный стол. Здесь все было разложено по линейке: стопка студенческих работ, проверочные листы, набор карандашей «Кохинор» в жестяной коробке. Он выдвинул верхний ящик, достал чистый лист писчей бумаги формата А4. Рука привычно потянулась к механическому карандашу с тонким грифелем 0.5 мм. Он сел ровно, выпрямив спину, как учили на первом курсе архитектурного факультета. Положил ладонь на бумагу, чувствуя ее сухую, слегка шероховатую текстуру. Наверху листа он написал: «Апрель». Слово смотрелось чужеродно на фоне белого поля. Оно было слишком коротким, слишком легким. Он смотрел на него минуту. Линии букв были идеальными — вертикали строго перпендикулярны строке, округлости выведены с точностью до доли миллиметра. Чертежная графика, убивающая любую живую небрежность. Он нажал на карандаш сильнее. Грифель с сухим хрустом сломался. Он провел жирную, черную черту поперек слова, перечеркивая его навсегда. За окном, в густеющих сумерках Города, снова пошел снег. Теперь он падал крупными, тяжелыми хлопьями, не тая на лету, а медленно ложась на карнизы и крыши припаркованных внизу машин, укрывая это пространство, его грязные улицы и его затяжной, никому не нужный перитонит.
Sandro Когда не хочется писа́ть... автора tamika25 19.06.2026 07:49

Ответ: Мвоко не критик, Мвоко слуга народа. Здравствуйте, Луиза.
marko Прощай, Париж автора Rusalka 19.06.2026 01:42

Ответ: От экспромта к моему творчеству я в полном катарсисе!!! Дыхание сперло так, что и поблагодарить забыла)))) хотя, благодарить никогда не поздно
Limerika Прощай, Париж автора Rusalka 19.06.2026 01:15

Ответ: Я не сама решила, что похожа на образы Модельяни, мне так говорили другие художники )) Посмотрю фильм обязательно, но мне кажется, что я его смотрела. Я сейчас живу на даче, инет редкость)
Rusalka Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 20:24

Ответ: Тоже магическим образом затроилось! )))
Rusalka Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 20:18

Ответ: Сандро, я на даче. Инет только на ж.д. станции. Пишу, а меня едят комары! Спасибо за рассказ большое! Наконец, я Вас дождалась! Я его ещё не прочла) Заели комары. Но обязательно найду возможность прочесть и написать. Мне очень льстит Ваше внимание!) Д
Rusalka Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 20:15

Ответ: Сандро, я на даче. Инет только на ж.д. станции. Пишу, а меня едят комары! Спасибо за рассказ большое! Наконец, я Вас дождалась! Я его ещё не прочла) Заели комары. Но обязательно найду возможность прочесть и написать. Мне очень льстит Ваше внимание!) Д
Rusalka Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 20:15

Ответ: Сандро, я на даче. Инет только на ж.д. станции. Пишу, а меня едят комары! Спасибо за рассказ большое! Наконец, я Вас дождалась! Я его ещё не прочла) Заели комары. Но обязательно найду возможность прочесть и написать. Мне очень льстит Ваше внимание!) Д
Rusalka Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 20:15

Ответ: Здравствуйте, Мвоко! Вот, никогда ничегошеньки о моих стишатах не напишете ) А я жду, между прочим!)
Rusalka Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 20:01

Ответ: Спасибо, Лимерика. Париж - это мечта, как и Рим, и Греция! Раз уж так получилось с баллами, значит, хорошо бы попасть к Вам в избранное )))
Rusalka Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 19:51

Ответ: (бурчит) У всякой мистики и загадки есть ФИО и номер снилса. Вот ручцы-то гадкие пообрывать бы, ага :)
marko Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 19:21

Уважаемые модераторы, мой комментарий мистическим образом затроился. Буду очень признателен, если вы удалите два случайных дубля!
Sandro Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 18:29

Ответ: Вы - девушка загадка. Благодарите за экспромт к творчеству Луизы, а экспромт к вашему творчеству оставляет вас равнодушной. Но, в любом случае, огромное спасибо за интерес к моим текстам!!
Sandro Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 18:26

Сандро, спасибо- как всегда, непередаваемо- мистическое и непереносимо грустное. С нотками утраченного и легким налетом ностальгии.
Limerika Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 18:08

Луиза, простите, кнопка не переключилась. А хотелось 25. Париж- это образ и символ, скорее метафизический, чем реальный.
Limerika Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 17:53

Комментарий удален модератором
Sandro Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 16:24

Комментарий удален модератором
Sandro Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 16:24

Часть первая: Инвентаризация пустоты Пространство имело форму вытянутого, скошенного к основанию гроба. Сто шестьдесят шагов по периметру, если держаться ближе к стропилам, и чуть меньше девяноста — если идти по осевой линии, где потолок еще позволял не пригибать голову. На чердаке пахло сухим, пережженным за сто лет деревом, известковой крошкой и той специфической, почти осязаемой пылью, которая образуется исключительно из истлевшего человеческого текстиля, чешуек кожи и старой бумаги. Это был запах долгого, неподвижного времени, которое никуда не текло, а просто наслаивалось сантиметр за сантиметр на вещи, потерявшие свои имена. Антон поднялся сюда ровно в четырнадцать часов. У него в кармане лежал блокнот с карандашом, в левой руке он держал тяжелый, профессиональный фонарь с галогеновым контуром, в правой — смартфон с открытым списком контактов. В списке под буквой «О» значился оценщик — некто Илья, чьи интонации по телефону отдавали той специфической, вкрадчивой сухостью, которая свойственна людям, привыкшим извлекать чужие семейные драмы из заплесневелых подвалов и переводить их в рублевый эквивалент. План Антона отличался той механической ясностью, которую сам он считал признаком здорового рассудка. Описать, зафиксировать на камеру, вызвать представителя конторы, подписать акт очистки помещения. Огромная квартира этажом ниже уже была выставлена на торги; оставался этот аппендикс, прабабкино гнездо, куда никто не заглядывал с конца семидесятых годов прошлого века. Три поколения семьи копили здесь то, что сиюминутно казалось ценным, а в исторической перспективе превратилось в сухой остаток чужих жизней. — Начнем с хлама, — произнес Антон вслух. Собственный голос показался ему плоским, как картонный срез. Он двинулся от левого угла, методично подсвечивая балки. Первый сектор: подшивки журналов. «Нива» за 1912 год, «Огонек» военных лет, завернутый в серую мешковину, кипы советских иллюстрированных еженедельников. Бумага по краям пошла бурыми, трупными пятнами грибка. Антон коснулся пальцем верхнего корешка — труха. Он сделал пометку в блокноте: «Сектор 1. Периодика. Утилизация». Следующим объектом было кресло. Массивное, с дубовыми подлокотниками, обтянутое когда-то пунцовым, а ныне неопределенно-грязным велюром. Правый бок просел, из лопнувшего шва торчала конская грива, перемешанная со ржавыми пружинами. Антон навел объектив телефона, сделал три кадра с разных ракурсов. Оценщику такое могло быть интересно только в качестве дров или основы для глубокой реставрации, если каркас не побит точильщиком. — Посмотрим, что в ящиках, — пробормотал он, продвигаясь дальше, туда, где скат крыши опускался почти к самому полу, заставляя вставать на колени. Здесь, в глубокой тени, куда не доставал блеклый свет от единственной сорокаваттной лампочки, подвешенной на скрученном проводе у входа, стоял узкий, окованный по углам потемневшей латунью сундучок. Его поверхность была покрыта слоем серой пыли толщиной в палец. Антон провел ладонью — под пальцами осталась жирная, графитовая полоса. Замка не было. Накладная петля просто висела на ржавом гвозде, заменяющем шкворень. — Открывайся, — выдохнул он. Он откинул крышку. Дерево сухо скрипнуло, изнутри пахнуло нафталином и сухими травами, но этот запах тут же растворился в общей массе чердачного застоя. На самом верху лежала дамская шляпка. Антон аккуратно, затаив дыхание, взял ее за широкие поля. Четверть века работы с документами приучила его к осторожности с ветхими материалами, но здесь фетр оказался на удивление крепким, хоть и потерял свой первоначальный радикально-черный цвет, перейдя в оттенок мокрого шифера. Слева к тулье было приколото длинное, изогнутое перо. Оно выглядело мертвым — ворсинки склеились, ость истончилась, превративсь в серый пепел. Антон повернул шляпку к свету. Внутри, на шелковой подкладке, едва читалось золотое тиснение модного дома, чье имя давно стерлось из памяти живых. — Зачем это здесь? — спросил он темноту под стропилами. Ответа не последовало. Он аккуратно отложил шляпку на чистый лоскут простыни, которой было накрыто соседнее кресло, и снова заглянул в сундучок. На дне, завернутый в обрывок плотной, явно заграничной бумаги, лежал небольшой предмет. По форме — округлый, тяжелый флакон из массивного янтарного стекла. Крышка — граненая, в форме перевернутого сердца — сидела плотно, словно притертая намертво сто лет назад. На самом донышке плескалась густая, почти черная, смолистая жидкость, похожая на деготь или старую олифу. На наклонном плечике флакона сохранилась наклейка. Настоящая бумага верже, пожелтевшая, со слегка обтрепанными краями. Текст был написан от руки, быстрыми, каллиграфическими чернилами, которые со временем выцвели из фиолетовых в грязно-коричневые: «Mitsouko. Guerlain». Антон перехватил флакон поудобнее. Пальцы ощутили холод старого хрусталя. Он потянул за крышку — она не поддалась. Тогда он обернул ее краем рубашки и с усилием крутанул. Раздался сухой, щелкающий звук, словно сломалась невидимая тонкая кость. Воздух внутри чердака мгновенно изменился. Это не было парфюмерным запахом в современном понимании — никакой спиртовой легкости или кондитерской сладости. Это был удар. Тяжелый, влажный, плотный аромат спелого, почти перезревшего персика, который разрезали ржавым ножом на дубовой доске. Вслед за фруктовой плотью пошла глухая, сырая волна — так пахнет мох, сорванный со ствола дерева в октябрьском лесу, горькая бергамотовая корка и старая, дорогая кожа, которую долго держали в сырости. Запах был настолько осязаемым, что Антону показалось, будто он сделал глоток густого, маслянистого настоя. — Ничего себе, — прошептал он, чувствуя, как в горле пересохло. Под тем местом, где лежал флакон, обнаружилась тетрадь. Плотный кожаный переплет с клапаном, разбухший от сырости, углы стерты до марли. Страницы были неровными — часть из них представляла собой вложенные внутрь отдельные листы разного формата, от плотного ватмана до тонкой, почти прозрачной папиросной бумаги. Антон сел прямо на пыльный пол, скрестив ноги. Натянул рукава куртки на ладони, чтобы не оставлять следов на старой коже, и открыл тетрадь посередине. Часть вторая: Парижский манускрипт «14 октября 1919 года. rue Lepic» — прочитал он первую строчку. Почерк был женским, летящим, с характерными ятями и длинными хвостами у букв «д» и «з». — Вы не понимаете, Луиза, — сказал он, даже не повернувшись ко мне. Он стоял у окна, прижавшись лбом к стеклу, и на его лопатках через тонкую, грязную рубашку проступали кости. Так отчетливо, словно их вырезали из дерева анатомическим ножом. — Этот город не пахнет духами. Он пахнет скипидаром, жареным луком из лавок внизу и конским потом. Все остальное — выдумка тех, кто никогда не поднимался выше бульвара Клиши. — Но я только что купила их, Амедео, — я держала флакон в ладонях, он был еще теплым от моих пальцев. — Старик парфюмер на rue Lepic сказал, что это имя японской принцессы из романа. Mitsouko. Это значит "тайна". Зачем вы спорите? — Тайна? — он резко обернулся. Его лицо, вытянутое, с темными провалами глаз, казалось маской, которую забыли раскрасить. — Нет никаких тайн, Луиза. Есть только свет, который падает на ваше плечо под определенным углом, и моя неспособность поймать его до того, как наступит вечер. Покажите мне ваши руки. Я послушно протянула запястья. Он подошел, дергано, как марионетка с перерезанными нитями, взял мою левую руку за пальцы и приблизил к своему лицу. Его дыхание было горячим и сухим, от него пахло дешевым табаком и кислым вином. — Ну вот, — произнес он, отпуская мою руку так резко, словно обжегся. — Это запах места, откуда все уже уехали. Зачем вы носите на себе чужие похороны? — Это не похороны, это персик, — я попыталась засмеяться, но смех вышел жидким, ненужным. — И мох. — Это осень, которая никогда не кончится, — отрезал он, возвращаясь к мольберту. — Садитесь. Не двигайтесь. Мне нужно ваше левое ухо и линия шеи до того, как дождь окончательно смоет фонари на улице. Антон перевернул страницу. Бумага хрустнула, один из вложенных листков чуть не выскользнул на пол. Это был счет из прачечной на бульваре Монпарнас, датированный ноябрем того же года. На обороте — набросок углем: мужской профиль с длинным носом и низко надвинутой шляпой. — Почему у вас все лица без зрачков, Амедео? — спросила я, когда шея затекла так, что каждый вдох отзывался болью между лопатками. — Это страшно. Как будто вы рисуете слепых. Или мертвых. Он не отрывал угольного карандаша от листа. Звук был сухим, шуршащим, похожим на шаги насекомого по сухой листве. — Потому что зрачки мешают видеть душу, — проговорил он своим монотонным, глухим голосом. — Когда я вижу ваши глаза, я вижу цвет, вижу зрачок, вижу отражение окна. Это анатомия, Луиза. Это физиология. А мне нужно то, что останется от вас, когда вас здесь не будет. Когда вы уедете в свою холодную Россию, к вашим сумасшедшим князьям и снегу по колено. Что останется? Только эта линия. И этот ваш нелепый запах, от которого у меня раскалывается голова. — Вы грубы, — я встала и подошла к столу, где стоял его стакан с недопитым абсентом. Мутная, зеленоватая жижа на дне выглядела ядовитой. — Я не груб, я просто голоден, — он бросил уголь на пол, и тот раскололся на три части. — Жанна опять забрала все деньги, которые прислал Леопольд. Ей нужно покупать молоко для ребенка. А мне нужно три франка на холст. Если я не достану холст до завтра, я буду рисовать на обоях. Или на вашей тетради. Хотите, я изгажу вашу тетрадь своими мертвецами? — Не нужно, — я вытащила из ридикюля серебряную монету в пять франков и положила ее на край стола, рядом с засохшей коркой хлеба. — Это последние. Больше у меня нет. Отец не прислал перевод в этом месяце. Из Петрограда нет никаких известий, только слухи. Говорят, там стреляют прямо на улицах. Он посмотрел на монету, потом на меня. Его глаза, те самые, которые он отказывался рисовать у других, на мгновение стали живыми — в них промелькнуло что-то похожее на животный, загнанный страх. — Спасибо, Луиза, — тихо сказал он. — Вы хорошая. Но духи у вас отвратительные. От них пахнет неотвратимостью. Как будто поезд уже стоит на платформе, а машинист проверяет часы. Антон поднял глаза от текста. За узким, засиженным мухами чердачным окном расстилался типичный вид северного города: ровные, серые крыши, покрытые оцинкованным железом, трубы котельных, блеклое, словно выстиранное небо, на котором не было ни единого облака, но которое все равно умудрялось выглядеть пасмурным. Это был Петроград-Ленинград-Петербург — город, который трижды менял имя, но так и не избавился от своей сырой, известковой изнанки. Никакого Монмартра. Никаких лавок на rue Lepic. Только монотонный гул проспекта где-то далеко внизу. He снова опустил взгляд на страницу. Почерк здесь стал крупнее, буквы ломались, словно рука писавшего сильно дрожала от холода или волнения. Часть третья: До дна «4 января 1920 года» Сегодня холодно так, что замерзает вода в умывальнике. В кафе «Ротонда» не топят, все сидят в пальто и шляпах, пар идет изо рта, когда заказывают кофе. Мы сидели у самого окна. Амедео пришел поздно, его пальто было застегнуто на одну пуговицу, шарфа не было. Он кашлял — страшно, натужно, хватаясь рукой за грудь, словно внутри у него что-то отрывалось с мясом. — Вам нельзя выходить на улицу, — сказала я, пытаясь обнять его за плечи, но он оттолкнул меня. Резко, зло. — Оставьте меня, Луиза. Все кончено. — Что кончено? — Свет, — он посмотрел в окно, где сквозь серую изморозь едва пробивались желтые пятна уличных фонарей. — Его больше нет. Он стал грязным. Как эта жижа на дороге. Я больше не могу его разделять. Он слипается. Я вытащила свой флакон. Я теперь всегда носила его с собой, как оберег. Мне казалось, что пока этот запах со мной, пока этот горький персик и сухой мох держатся на моей коже, ничего плохого не произойдет. Ни со мной, ни с ним, ни с этой нелепой комнатой на шестом этаже. Я капнула на ладонь и протянула ему. — Понюхайте. Помните, вы говорили про поезд? — Оставьте... Он припал лицом к моей руке. Долго, почти минуту, он не двигался. Я чувствовала, как его сухие, потрескавшиеся губы касаются моей кожи. Когда он поднял голову, на его глазах были слезы — первые и единственные слезы, которые я видела у этого человека. — Это Mitsouko, — прошептал он. — Да. Японская принцесса, которая ждет мужа с войны, зная, что он не вернется. Парфюмер не соврал. Это запах верности делу, которое заранее проиграно. — Почему проиграно? — у меня перехватило дыхание. — Потому что завтра вы уезжаете, — он выпрямился и посмотрел на меня своими пустыми, страшными глазами. — Ваша прислуга уже уложила чемоданы. Я видел их внизу, у входа в отель. Большие, кожаные, с наклейками Северного экспресса. Вы возвращаетесь в свой ад, Луиза. А я остаюсь в своем. Я не нашлась, что ответить. Это была правда. Отец прислал телеграмму через Стокгольм. Деньги кончились окончательно, наше имение под Лугой сожжено, но в Петрограде осталась квартира на Каменноостровском, которую каким-то чудом еще не уплотнили. Нас ждали. Нас звали назад, туда, где не было ни абсента, ни рисунков на обоях, ни света, о котором можно было думать двадцать четыре часа в сутки. — Амедео... — Идите, — сказал он, отворачиваясь к окну. — И не оставляйте мне денег. Они мне больше не нужны. Леопольд обещал принести дрова вечером. Если не принесет — я сожгу подрамники. Я встала. Мои ноги были тяжелыми, словно налитыми свинцом. Я шла к двери, и мне казалось, что за мной тянется шлейф — шлейф из горькой коры, осенних листьев и умирающих персиковых садов. Последнее, что я услышала, был его кашель, перешедший в глухой, удушливый хрип. Антон быстро перелистнул несколько страниц, заполненных какими-то путевыми заметками, списками станций: Штеттин, Ревель, Ямбург. Текст становился все более скупым, сухим, почти телеграфным. Луиза возвращалась в Россию, которая уже не была Россией, а превращалась в огромную, голодную строительную площадку нового мира, где для флаконов парфюмерного дома Guerlain просто не оставалось физического пространства. Последняя запись была сделана карандашом, очень мелко, на внутренней стороне задней обложки. Дата стояла мартовская, 1920 год. Квартира на Петроградской стороне. «24 марта» Приехал кузен Коля из Выборга. Привез газету. Там написано, что Амедео умер двадцать четвертого января в больнице для бедных. Коксовый плеврит. Ему было тридцать пять лет. Жанна выбросилась из окна на следующий день, будучи на девятом месяце. Я сижу у окна. За окном — серый снег, лед на Неве еще не сошел, он грязный, с навозными кучами. Мои духи почти кончились. На донышке осталась густая смола, которая не хочет выливаться. Я храню этот флакон в сундуке, под старой черной шляпой, которую я купила на rue Lepic в тот день, когда мы познакомились. Иногда я открываю его. И тогда мне кажется, что вся эта комната, весь этот лед, все эти пайки по карточкам и люди в кожаных куртках с револьверами — все это сон. А настоящая жизнь — там, где идет дождь, размывая фонари, и где Амедео, голодный и злой, дорисовывает мою длинную шею, сердясь на то, что свет уходит слишком быстро. Антон дошел до самого конца. Между последней страницей и подкладкой обложки был вложен плотный лист рисовальной бумаги. Он вытащил его пальцами, стараясь не помять края. Это был рисунок. Карандаш, несколько уверенных, быстрых линий, которые за сто лет не потеряли своей графической силы. Женское лицо. Невероятно вытянутое, почти эллиптическое, с длинным, тонким носом и раскосыми, абсолютно пустыми глазами — без зрачков, без радужки, просто два чистых миндалевидных контура. Рот со слегка опущенными уголками, выражающий не то скорбь, не то глубокое, надменное безразличие. На голове — шляпка с широкими полями, наклонно сдвинутая влево, и одно перо, уходящее вверх, за край листа. Антон медленно повернул голову. На белой простыне, в трех десятках сантиметров от его колена, лежала эта самая шляпка. Чёрный фетр, ставшая серой ость пера, изгиб тульи. Все совпадало с точностью до миллиметра. Он посмотрел на рисунок. Потом на шляпку. Потом снова на рисунок. Подписи автора не было, если не считать маленькой, едва заметной монограммы в правом нижнем углу: две буквы «А.М.», переплетенные между собой так, что они походили на топографический знак или клеймо мастера. Часть четвертая: Оценка имущества Время на чердаке замерзло окончательно. Антон не знал, сколько он так просидел — полчаса, час или вечность. Экран телефона, лежавшего на полу, периодически вспыхивал — приходили уведомления из рабочих чатов, кто-то требовал согласования договоров, Илья-оценщик прислал сообщение: «Буду у вас к семнадцати часам, подготовьте документы на недвижимость». Антон не ответил. Он сидел на корточках, вдыхая густой, тяжелый аромат, который теперь, кажется, пропитал всю его одежду, волосы и кожу. Mitsouko. Запах столетней давности, который вырвался из своего стеклянного заточения и теперь медленно, но неотвратимо уничтожал всю ту аккуратную, каталогизированную реальность, которую Антон так тщательно выстраивал вокруг себя последние годы. Все эти коробки с фарфором, продавленные кресла, подшивки «Нивы» — все это вдруг потеряло свою товарную стоимость. Оно перешло в иное качество. Качество свидетельства о чьем-то упрямом, зафиксированном на бумаге бессмертии, которое невозможно было сосчитать или внести в инвентарный лист. Он взял флакон, посмотрел сквозь него на сорокаваттную лампочку. Янтарное стекло вспыхнуло изнутри глубоким, кровавым оттенком. На самом дне темный осадок казался застывшей лавой. — Ну что, Луиза, — тихо сказал Антон, и его голос больше не казался ему плоским. Он обрел объем, резонируя со старыми балками чердака. — Похоже, оценка откладывается. Он встал, чувствуя, как затекли колени. Аккуратно положил рисунок обратно в тетрадь, закрыл кожаный клапан. Тетрадь и флакон он поместил обратно в сундучок, сверху прикрыл их черной шляпой с серым пером. Металлическая петля со скрипом опустилась на ржавый гвоздь. За окном чердака петербургское небо окончательно налилось свинцом. Начинались сумерки — те самые, которые сто лет назад на другом конце Европы размывали уличные фонари на Монмартре. Антон подошел к окну, прижался лбом к холодному, покрытому пылью стеклу. Там, внизу, на асфальте, парковалась белая иномарка. Из нее вышел человек в коротком пальто с кожаной папкой в руках — Илья, оценщик чужих жизней. Он запер машину, нажал на кнопку брелока, та пискнула, и этот короткий, электронный звук долетел даже до шестого этажа. Антон смотрел на него сверху вниз, и ему казалось, что этот человек внизу — ненастоящий. Что он состоит из картона и пикселей, как и весь этот проспект, все эти вывески магазинов, весь этот современный, суетливый, плоский мир, в котором не было места для лиц без зрачков и для света, ради которого можно было умереть с голоду в тридцать пять лет. А настоящий мир был здесь. Он пах горьким персиком, мокрым мхом и старым деревом. Он медленно уходил в воздух сквозь щели в рассохшейся крыше, растворяясь в сером небе, унося с собой последнее, что осталось от Луизы, от ее безумного итальянского художника и от города, куда никто никогда не возвращается. Антон повернулся спиной к окну, взял фонарь и пошел к выходу, даже не пытаясь затушить лампочку. Пусть горит. Всегда о свете, Луиза. Больше не о чём думать.
Sandro Прощай, Париж автора Rusalka 18.06.2026 16:23


Страницы:  <<  31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 >> 

Тихо, тихо ползи,
Улитка, по склону Фудзи,
Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Поиск по сайту
Камертон

Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с
использованием cookie и политикой конфиденциальности.
Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.